Первый день был драматичен — протез приспосабливался к своему окружению. Хотя четыре тысячи донорских систем работали совершенно бесперебойно в черепах своих владельцев, объединенная версия, которую я получил, никогда раньше не подключалась к чьим-либо мозгам.
На второй день активность снизилась примерно в два раза, на третий день — в десять.
Начиная с четвертого дня фиксировался только шум. Мои отрывочные воспоминания, какими бы приятными они ни были, явно хранились где-то в другом месте — ведь я определенно не страдал амнезией, — но после первого всплеска активности схема положительных эмоций нисколько не изменилась.
— Если в последующие несколько дней возникнут какие-то характерные проявления, мы сможем усилить их — как в нужную сторону валят подпиленные деревья. — Слова Даррэни не обнадеживали. Уже прошло слишком много времени, а сеть нисколько не изменилась.
— А как насчет генетических факторов? — спросил я. — Вы не можете расшифровать мой геном и определить по нему структуру моего мозга?
Она покачала головой:
— На работу нервной системы влияет по меньшей мере две тысячи генов. Это сложнее, чем подобрать группу крови или тип тканей; доноры базы данных имели в большей или меньшей степени такие же гены, как и вы. Разумеется, некоторые люди наверняка были ближе к вам по типу темперамента, чем остальные, но мы не можем идентифицировать их генетически.
— Понятно.
Даррэни осторожно сказала:
— Мы можем полностью прекратить работу протеза, если хотите. Операции не понадобится — мы просто выключим его, и вы окажетесь в прежнем состоянии.
Я пристально вгляделся в ее сияющее лицо. Как я могу вернуться к прежней жизни? Что бы там ни говорили тесты и гистограммы, разве это неудача? Хотя я и тонул в море бессмысленной красоты, я не был каким-то зомби, напичканным лей-энкефалином. Я мог испытывать страх, тревогу, печаль; тесты выявили общие закономерности, присущие всем донорам. Ненавидеть Баха или Чака Берри, Шагала или Пауля Клее было выше моих сил, но я так же, как все нормальные люди, отрицательно реагировал на болезни, голод, смерть.
И я не испытывал безразличия к своему будущему, как когда-то был безразличен к раку.
Но какой окажется моя судьба, если я и дальше стану пользоваться протезом? Вселенское счастье, вселенское горе… Половина рода человеческого будет управлять моими эмоциями? Все годы, проведенные во тьме, меня поддерживало только одно: я надеялся, что храню в себе нечто вроде семени, содержащего информацию обо мне, и оно может прорасти, если ему дадут возможность. Неужели эта надежда оказалась напрасной? Мне предоставили материал, из которого создаются личности, и хотя я перепробовал все и всем восхищался, я ничто не назвал своим. Вся радость, которую я испытал за последние десять дней, ничего не значила. Я был просто мертвой оболочкой, я болтался на ветру в лучах света, исходящих от других людей.
— Думаю, вы должны это сделать, — сказал я. — Выключить его.
Даррэни подняла руку.
— Подождите. Если вы захотите, мы можем попробовать еще одну вещь. Я сейчас обсуждаю это с нашим комитетом по этике, а Люк начал подготовку программного обеспечения, но в конечном итоге решать вам.
— Что вы собираетесь делать?
— Сетка может быть модифицирована в любом направлении. Мы знаем, как вмешаться в ее работу и осуществить это: нарушить равновесие, сделать одни вещи источником большего удовольствия, чем другие. Изменения не произошли сами по себе, но это не значит, что мы не можем добиться нужного результата другими методами.
Я засмеялся, голова у меня слегка закружилась.
— То есть, если я правильно понимаю, ваш комитет по этике будет выбирать музыку, которая мне нравится, еду, увлечения? Они решат, кем мне стать?
Неужели все так плохо? Я давным-давно умер, а теперь дам жизнь совершенно новому человеку? Я буду донором не каких-то там легких или почек, я отдам все свое тело, все воспоминания, все, что у меня осталось, заново созданному, произвольно сконструированному, но исправно функционирующему человеческому существу?
Даррэни была возмущена.
— Нет! У нас и в мыслях не было ничего подобного! Мы сможем запрограммировать микропроцессор таким образом, чтобы позволить
Де Врие произнес:
— Попытайтесь представить себе регулятор. Я зажмурился.
Он сказал:
— Так нельзя. Если вы привыкнете закрывать глаза, это ограничит ваши возможности.
— Хорошо.
Я уставился в пространство. В лаборатории звучало какое-то величественное произведение Бетховена; мне трудно было сосредоточиться. Я попытался вообразить вишнево-красный горизонтальный регулятор, который линия за линией сконструировал де Врие у меня в голове пять минут назад. Внезапно он стал чем-то большим, нежели смутный образ; он возник в комнате, я видел его так же явственно, как любой реальный объект где-то на границе поля зрения.
— Есть.
Ползунок регулятора колебался около отметки «девятнадцать».
Де Врие бросил взгляд на экран, скрытый от меня.