Очень нам захотелось и на цех этот через пять лет посмотреть и, может, даже приобрести пару–тройку автомобильчиков памятных. Позвонили мы в справку аэропортовскую и узнали, что как раз на самолет до Свердловска успеваем. А еще мальчишка один отчаянный пел тогда, что «любовь — это поезд Свердловск — Ленинград и назад…» Про самолет не пел, но мы сами решили узнать. Собрались за пять минут и поехали. Сначала на троллейбусе ехали, потом на автобусе с пересадками, к какому–то месту, где в аэропорт можно уехать. Сильно не торопились, успевали все равно. А тогда вокруг был сухой закон. Поэтому на всех остановках бабушки продавали разные вкусные вина — «Улыбку», «Изабеллу», портвейны с цифрами и молдавские, даже «Трифешты» и «Гратиешты» помню. Стали мы покупать нашему другу подарки. Выбор хороший был, и подарков много получалось. Некоторые мы стали пробовать и, чем больше пробовали, тем стремительнее мчался автобус, пленительнее улыбались все более прекрасные женщины и дружелюбнее усмехались мужчины. Доктор проводил с пассажирами христианские беседы, тогда еще это внове было, все коммунизмом заточенные под спичечные коробки, поэтому боялись, но слушали внимательно. А он знал про это много, читал–интересовался, к тому же волосатый, пьяный и счастливый передвижением — завел публику, все спорить начали, но по–доброму, без угроз и рукоприкладства. А у него еще плеер на поясе был и маленькие колонки на проводках, и в них что–то хорошее играло — Криденсы или Вельветовый андеграунд, не помню сейчас. Мы еще всех рядом стоящих и к нам различными частями тела расположенных нашими подарками угощали. Многие отказаться сил не нашли, и так мы хорошо, душевно до Пулково доехали.
А там самолет наш оказался переполненным свердловскими людьми. Так они напористо и озабоченно в железное брюхо его набивались, что уж куда нам, расслабленным. Да нам уже и не до Свердловска стало. Физиология свободы — такая штука простая, незамысловатая и радостная, что идеология и мораль не то что посрамлены, их вообще не становится быть. Потому что любезные сердцу лица кругом, небо радужное сквозь стеклянные купола подмигивает, и такой покой на
душе — знаешь, что вообще любая беда тебя сегодня минует, потому что господь пьяных любит. И вот уже доктор шагает по большому залу, вольно раскачиваясь, а за ним на проводках тоненьких тянутся по полу колонки маленькие от плеера и продолжают играть какую–то хорошую музыку. И люди усталые смотрят на это безобразие, и лица у них улыбчиво светлеют, потому что все не по злу, без жлобства, и душа радостная через улыбку широкую сочится наружу. Даже милиционеры дежурные куда–то попрятались, ни одного нам не встретилось, их, видно, господь тогда в туалет услал или по другой нужде.
Долго ли, коротко, а оказались мы на пандусе, куда такси на большой скорости подъезжают. И кому такая трезвая мысль в голову пришла — уже не помню. Стали перед машинами мчащимися кувыркаться — кто ближе. Я потом у кого–то читал про негритят бесстрашных в яблочном городе, которые в темноте это делают. Тут света у нас было достаточно, благо лето и белая ночь на носу, но зато движения такие плавные, винно–водочные, раскрепощенные. Таксисты, правда, ругались сильно, но по своим делам спешили, занятые и занятные, так никто и не побежал за нами. Зато потом побежало много людей свирепых. Это когда совсем уж безграничье нами овладело, особенно доктором. Он на ограждение пандуса вспрыгнул тогда и говорит, вещает, как с трибуны, — вы, говорит, думаете, что есть в мире что–то страшное, невозможное. А ничего нет такого, если любишь всех, тебе тоже тогда Бог помогает в самых затейливых делах, даже сейчас и непонятных, — сказал и достал писюн свой газированный и стал вниз мочиться, в сторону заходящего солнца, радость свою перед жизнью огромной дугой изливая. Писающий питерский мальчик, хотя и доктор уже, и в Ленинграде еще, а свободолюбив донельзя. Внизу остановка с людьми была, правда, в стороне немного, так что никого сильно не обидели. Но уж как все закричали, как побежали к нам напористо. Тут автобус подошел, доктор вскочил в него, улыбнулся чуть печальной улыбкой и сказать хотел что–то мудрое, но двери закрылись, и уехал он. А я побежал так быстро, как никогда в жизни не бегал и вряд ли когда–нибудь побегу. Ветер в ушах свистел, и волосы назад развевались, как если на велосипеде с горки крутой или на лошади, когда ее не боишься. Те, что сзади гнались и кричали злобное, отстали скоро, а там и вообще маленькими сделались и исчезли, а я все остановиться не мог и не хотел — так и мчался в какие–то Пулковские поля, радостно хохоча, и слезы, то ли от ветра, то ли от смеха набегавшие, смахивал грязной рукой, и только самолеты, взлетая и грохоча, обгонять меня могли.