Натоплено было так, что даже самые отчаянные выскакивали из парной через несколько секунд с горящими ступнями и огненными лицами. Народ совещался. Наконец облили водой стены и пол и отчаянно, как под танки, кинулись внутрь. Помещение наполнилось паром, криками, воздух свистел, рассекаемый. Хлестались, как в последний раз — до боли, до рубцов. Как всегда — чем хуже, тем лучше. Чем жарче жара, тем суровей мороз. Чем пронзительней боль, тем отчаянней радость. Чем тяжелее топор, тем короче топорище — для куража, без удержу, до надрыва.
Напарившись, вывалились в раздевальню. Отдыхали, дышали глубоко и счастливо, пили пиво, разговаривали степенные разговоры. А потом во все чистое, по первому сроку, — и по домам, если кто степенный, а нет — так праздник продолжать. Львову с Жолобковым до спокойствия куда как далеко, не наговорились еще, не напились, музыки не наслушались и не плакали еще ни разу сегодня — потому в кабак, как есть чистые, румяные, нетрезвые. А там шум–гам, чад–гарь, сбродь веселится. Сидят за столами, дымят, лица красные, глаза веселые, как алюминиевые ложки — поблескивают с тусклым задором. Глазами этими луп–луп, ртами влажногубыми чаф–чаф, руками — хвать да мимо, ногами кренделя, то–то веселье. Кто трезвый сюда придет, скривится брезгливо, ухмылку неприступную на себя натянет, а через пять минут сам такой же, да еще хуже, плачет, кается, целует дичь в костяные уста, и такую дичь несет, такую — глаза бы не смотрели на этот народ. Но что удивительно, все вместе сбродь, толпа и быдло, а возьми за лацканы любого–третьего, прислушайся повнимательней, и поймешь — се человек, неплохой такой, искренний. Не беда, что глуповат сейчас, жлобоват, мудоват, а все брат твой одинокий, печальный, жалостный.
Так и Львов с Жолобковым пришли чистые, в чем–то гордые, неприступные. Сели за столик, крошки брезгливо со скатерти стряхнули, тарелки нестерильные отодвинули. Посмотрели вокруг — беда бедная, богатые плачут, нищие хохочут, духом все блаженны, панихида с танцами.
А потом сами выпили — и нелепые женщины вокруг вдруг красивыми стали, улыбаются чуть шире загадочного — заманчиво, а за соседним столом сквозь заунывное нестройное голошение вдруг прорежется, прорвется голос какого–нибудь заблудшего коммерсанта, чистый и сильный, ненадолго, на пару выстраданных нот, и упадет потом, задавленный тяжелым сбытом. В общем, быстро они влились в этот малосимпатичный, но душевный клуб одиноких сердец, любителей косорыловки.
И вот уже Львов танцевал с различными девами, волнительно и изгибчиво, так видно было, что музыка и женщины в округе него лишь мелкие детали, а суть — в движеньи выразить свою смешную душу. А к Жолобкову старый подошел знакомец, как к Айболиту глупый бегемот: «Что делать, посоветуй, не могу терпеть я больше, ты ведь уролог был, я помню. Болит простата, мочи нет, мочи…». Тот щедростью душевной был обуян, и к богу благодарностью за жизнь, поэтому сказал — достань перчатки, тебе я сделаю массаж, все будет легче. Они пошли к мужскому туалету, а Львов цинично им смеялся вслед, крича, чтобы покрепче запирались, ведь если кто застанет невзначай такое зрелище, то для умов испорченных, недобрых та процедура эскулапская противной может показаться.
Жолобков вернулся к столу слегка протрезвевший. На его месте сидела не совсем молодая женщина–девушка–подросток. Очень стройная, худенькая, а у глаз — надменные морщинки, и в углах рта — морщинки жалкие. Рот ее пытался быть жестким, но то и дело невольно соскальзывал в плавную улыбку, и глаза тогда пугались своей прихлынувшей слабости. Одета она была очень просто, в чем–то даже смешно и нелепо — неважного красного цвета кофточка, слишком короткая для ее возраста юбка, слишком высокие для сезона сапоги. На шее — нитка розовых бус, которые вполне могли бы быть кораллами, не будь они такими крупными. «Пластмасса», — неприязненно подумал Жолобков, но рядом таким молодым щебечущим ужом вился доктор Львов, что даже деревенское «кило€€метры» в ее речи не резануло взыскательного уха. «Я живу за сто кило€€метров отсюда, приехала учиться, квалификацию повышать», — с неясной улыбкой говорила она, и «да–да–да», — журчал Львов, чувствуя близкую поживу. Тут и Жолобков слегка оживился, хоть чувствовал себя не в правах и не в правилах: «Продолжим вечер, послушаем музыку, поговорим об искусстве», — кидал он войлочные шары банальных фраз и чувствовал, что, смеясь над ними обоими, она почему–то ведется, соглашается.
«Вы смешные, — говорила она через час, сидя на кухне специальной приятельской квартиры. — Вы оба смешные. Думаете, что многое знаете, а у самих головы в скорлупе, как орехи. Но смешные. И не злобные». Она поднялась с табуретки и вошла в черный дверной проем комнаты. На границе света и тьмы на секунду задержалась и оглянулась. В улыбке ее были ласковость и боль.
Доктор дурашливо поскакал следом. Через минуту вернулся обескураженный, обезоруженный, испуганный. «Она зовет нас обоих», — смог сказать.