Каждый раз давал себе слово Василий Петрович молчать, не выходить из роли спокойного созерцателя совершающихся событий, мелких происков, ревнивого соперничества, неусыпного взаимного контроля и всяческой игры раздраженных самолюбий, — и не выдерживал, вступая то в единоборство с инспектором, язвительным меланхоликом, то с холодным, положительным O., так увлекательно прочитавшим публичную лекцию о романтизме, то с педантом и формалистом Z., с которым Василий Петрович мирился только тогда, когда тот в маленьком кружке знакомых читал с необыкновенным чувством стихотворения в прозе. "Как хороши, как свежи были розы!" — читал Z., и голос его дрожал и замирал, и сладкая нежащая грусть сообщалась очарованным слушателям. Чувствовалось, что в эти минуты он действительно поднимался на высоту этой возвышенной задумчивой скорби стареющего художника, скорби, возбуждающей в нас сочувственный благоговейный трепет… Но увы! На советах и на экзаменах у Василия Петровича не розы, а шипы преподносил он своему товарищу. Если б он превратился в змея, и подполз бы, и ужалил беззащитного Василия Петровича, то последний был бы не более поражен и уязвлен этой метаморфозой, чем той переменой, какую он замечал в нем, хотя тот и сохранял свой человеческий образ. Жалея Василия Петровича, он разглаживал свою прекрасную шелковистую бороду и говорил тихим, вкрадчивым баритоном…
Или же, что было еще хуже, Василий Петрович вступал в бой со старыми членами совета, казавшимися ему рутинерами. Они держались тесной группой в верхнем конце стола, и от них исходила самая едкая, убийственная критика, самая поверхностно незаслуженная оценка всех деяний Василия Петровича и его единомышленника и пособника, лукавого, остроумного малоросса Вельченка. Василий Петрович называл их палатой лордов, а себя со своей группой — палатой общин. Действительно, для чиновника Василий Петрович Горяинов отличался характером независимым, слишком независимым, и странно, что он не скитался по округу, причем с его полнотой он мог бы это проделывать с легкостью эластичного мяча или шара, катящегося по навощенному паркету или по песку дорожки, — не скитался, как тот, ставший притчей округа, учитель, печально влачивший свою одиссею уже на в о с ь м о м месте. Впрочем, после некоторых крупных объяснений в гимназии он говорил с напускной бравадой, что у него чемодан всегда наготове. Расстаться с большим городом ему не хотелось: здесь он хотя в частной жизни своей был свободен, не шнырял никто любопытно мимо его окон, ничей глаз не заглядывал в скважины дверей, не получал он угрожающих писем от недовольных, негодующих родителей (здесь они были дисциплинированы, так сказать, большим городом); здесь нога его ступала всегда на прекрасный асфальт или гладкий песок бульваров и скверов, а не погружалась в грязь, как в каких нибудь Сороках, Бельцах и других "городах изгнания". Здесь он мог позволить себе изысканно позавтракать между третьим и четвертым уроком; сидя в первых рядах партера, наводить бинокль на женские головки, как живые фантастические цветы распускавшиеся в ложах бенуара и бельэтажа; мог упиваться и сложными перипетиями тонкого благоухающего флирта с знакомыми девицами; мог искать и других sensations[33]… В уездном городе такая программа была решительно невыполнима для педагога.
III
Итак, Василий Петрович Горяинов пил чай с лимоном, подобно многим, считая это серьезно противохолерным средством.
Между тем жара спала; мимо понеслись обычные экипажи, ландо, коляски и эгоистки. В них сидели женщины с смуглой оливковой кожей, матовыми, неприятно черными, без глубины и блеска глазами, — красивы были только длинные ресницы, — женщины не столько южнорусского, сколько восточного типа, одетые элегантно, но эксцентрично. Впрочем, Горяинов относился к ним с безусловным восхищением северянина перед новым женским типом.
Мимо окон Горяинова потянулись целые процессии пешеходов, направлявшихся к бульвару.
Мысленно перебрал он всех своих знакомых, наименее его, последнее время требовательного и скучающего, тяготивших, и его ни к кому не потянуло ни в городе, ни на дачах. Вместо того, чтобы облечься в изящный летний костюм из светло-серой легкой ткани и надеть столь же изящный серый фетр, обвитый лентой, ослепительный жилет и белый галстух, он предался совсем необычному в душный летний вечер занятию: достал из письменного стола, обремененного ученическими упражнениями, книгами и начатыми, но неоконченными работами, целый ворох писем, исписанных беспорядочным женским почерком, за подписью: "Nathalie", "Наташа", "ваш друг Натали"… Около часа проведя в перечитывании этих писем, пожелтевших и истрепанных, он задумчиво всматривался несколько минут в фотографию, изображавшую недурную собой молоденькую девушку лет восемнадцати-девятнадцати, с высоким рюшем в три ряда у тонкой шеи, с цветком в корсаже, в шляпке Henri IV с большим пером, спускавшимся на низко положенную косу.
IV