Так было почти каждый день. Вадим Вадимыч продвигал Надины картины на выставки и продавал их куда-то. Сам он когда-то был художником, но давно превратился в дельца, перекупщика антиквариата и коллекционной утвари. Надя называла его злым гадом, обманывающим ее, она это чувствовала, но все искупалось тем, что он снабжал ее такими вещами, о которых она раньше и не слышала: мастихин, пастель, сангина, сепия. А какие загадочные названия красок она для себя открыла: охра желтая, кобальт синий, краплак розовый! Как она влюбилась в эти туго-мятые тюбики, скрывающие в себе волшебную силу цвета! Никто не учил ее пользоваться этими средствами, но она внутренним чутьем открывала для себя их свойства, когда оных недоставало, соединяла вопреки правилам в самых невероятных сочетаниях: пастель и акварель, темперу и гуашь, карандаш и шариковую ручку — все, что было под рукой. И то, что получилось бы безобразным у другого, у нее обретало фантастическое соцветие. Брала уверенно краски и карандаши, которые, казалось, боялись ей сопротивляться, сами ложились на бумагу и преображались в воздух, воду, деревья, облака. Чем больше она охватывала разных материалов, связывала в новых сочетаниях и формах, тем больше наполнялись оттенками и смыслами ее пейзажи и натюрморты.
Рисовала она все, что окружало ее в одинокой жизни: разновеликие дома и изогнутые улочки хаотично застроенного поселка, пестрый лес на холмах и старое кладбище, нежные березы и суровые сосны, поляны и цветы. Но больше всего ее завораживало огромное пространство, видимое с местных холмов: величественные горы, тяжелый изгиб реки, небесная высь и свободные облака в ней. В этот момент ей хотелось взлететь и свободно парить надо всей этой красотой, поглотить ее взглядом, лететь вдоль реки в неведомую даль, где она никогда не была. Она была влюблена в свинцовую мощь реки и рисовала ее во все времена года и во все погоды: под тучами, под солнцем, в утренний рассвет и в вечернем сумраке.
В ее картинах, показывающих обыденное, виденное тысячами глаз, было то необычное, отраженное только одним, очень странным взглядом, высмотревшим иную сторону действительности. В дождливый день у нее плакали не только листья на деревьях и стекла в окнах домов, но и сам воздух, казалось, источал из себя осеннюю грусть. Купающиеся в луже воробьи совершали неведомый обряд, а в отраженных в речной глади облаках усматривался чей-то строгий лик.
Странность ее картин была и в том, что в них никогда не было людей. И не потому что не умела, нет: пробовала, хорошо получались фигуры, положения, но, когда дело доходило до изображения лиц и глаз, начинала нервничать, грызть карандаш, потом бросала все и рвала бумагу. Пытаясь передать человеческий взгляд, она утопала в какой-то страшной тьме, смеси жалости и злой силы.
Только с одним человеком она чувствовала себя спокойно, его присутствие не отягощало ее — дед Лучков. Этого старика никто не называл по имени-отчеству, только одним прозвищем — Лучков. Когда и зачем стал он появляться в их доме, Надя не помнила и поначалу отнеслась к нему, как и ко всем чужим, враждебно. Но со временем ее стал привлекать его тихий, немного сиплый голос, неторопливая речь, взгляд светло-серых глаз в добрых лучинках. Лучкова все признавали человеком мирным, гостил он в разных домах поселка, и никто его не прогонял. Он был тоже странным: Надя никогда не видела, чтобы он чем-нибудь питался, был худ и, кроме чая, ни на какое угощение не соглашался. Сидел в углу на табурете, чаще молчал, иногда высказывал свое мнение в неторопливом разговоре, никогда не спорил, но все почему-то с ним соглашались. А еще Надю интересовала его левая рука, на которой не было указательного пальца — говорили, что отрубил его топором, будто после того, как поругался с одной очень жадной женщиной, убеждая помочь деньгами соседям. Появился Лучков в поселке несколько лет назад. Никто не знал, была ли у него когда-нибудь семья и дети. Не было у него и своего дома: жил он в маленькой комнатушке котельной, где и работал зимой кочегаром, а летом — сторожем. Поговаривали, что когда-то он сидел, после чего потерял связь со своими близкими. Наверное, потому был так молчалив и сдержан. Впрочем, это было похоже на выдумку — так не вязалось все это с обликом смиренного деда.
К Надюше он был очень ласков — и, казалось, приходил в дом только ради нее.
— Ну что, молчунья, все рисуешь? Как же это получается красиво!
Надя и с ним была молчалива, но, отличая от других, проявляла особое чувство — протягивала ему свои рисунки и смотрела в его лицо, угадывая, какой рисунок ему понравился. Дед с интересом разглядывал листки и обсуждал их вслух:
— Вот здесь хорошо получилась у тебя сосна, узнаю, это та, что у оврага, с голыми корнями. Она у тебя и впрямь плачет и цепляется за край земли. А здесь — какие славные цветы, глядят на тебя словно божьи глаза!
«То, что молчунья, не страшно. Страшно, когда говорят много лишнего…» — повторял Лучков задумчиво, глядя в окно и скрепив узловатые пальцы в замок на колене.