Он достал из кармана скомканную папиросу, расправил ее, нащупал там же спичку и стал чиркать ей о стену.
— Ишь у тебя там какой простор, — заговорил он опять, раскуривая и потягиваясь на лавке, — а у меня здесь не повернись. — Баба сидела на полу, и лицо ее, сперва испуганное, теперь успокоилось и приняло сосредоточенное, тупое выражение.
— Оно ничего, просторно, — ответила она, — несет только по полу-то. Прозябла.
— Ничего, в вагоне согреешься. Опять небось под лавками лазить будешь. Зайцем. Ловко! И распотешила ты народ, когда у тебя ребенок там запищал. Животики надорвал! Кричит, а тут — «билеты пожалуйте». И как тот только не догадался, удивленье!
— Может, и догадался, да так, добрая душа. Ведь и у кондукторов душа есть, братцы, — отозвался старик, сосед по лавке. — Куда едешь-то, тетка?
— В Москву, — задумчиво ответила баба.
— Из голодных мест, что ли? На заработки?
— В мамки хочу. Вот ребеночек-то мой; его в казенный дом определю, а сама в мамки. — Она глубоко вздохнула, подперла подбородок рукой и задумалась. Парень сплюнул и весело засмеялся.
— Ишь голодные-то вы, голодные, а ребят незаконных в казенные дома возите, — насмешливо заметил он и прищурился. — Что ж, ты ничего… Я тебя с вечеру заприметил. Закорузла только больно.
Баба заволновалась. Губы ее зажевали, а глаза глянули испуганно.
— Ничего! в городе отмоешься. В мамках житье хорошее; меня к себе в гости позови. — Он расхохотался, но она не ответила ни слова и продолжала смотреть перед собой во все глаза.
— Вдова, что ли? — окликнул ее старик.
— Вдова.
— Плохо у вас этим годом?
— Вот как плохо! нет ничего, — ответила баба и опять вздохнула.
— Прогневался бог! — заключил старик и, охая, повернулся на жесткой скамье.
— Двое их еще, старшеньких-то, — тихо заговорила баба. — Господи боже мой, как тут без отца кормить-поить? Семья у нас большая, неделеные мы; всякий о своем и радеет, а сиротки кому нужны?
— Старики, что ли, живы?
— Старики. Свекор ничего, а свекровь… «Выгоню, говорит, и с детьми». А чем младенцы виноваты? И с чего это, дедушка, у людей такое лютое сердце бывает? Человека готовы со свету сжить, жалости нет никакой.
— Ты, тетка, меня попроси, я тебя пожалею, — опять засмеялся парень, — я добрый. Не веришь?
Баба покосилась в его сторону и смолкла.
— Плохо, плохо! — заговорила она опять, как бы про себя. — Все бедность наша. Прежние годы не богато жили, да нужды такой не видали. Поглядел бы покойник-то мой… Скотинки ничего не осталось. Не продали бы — все равно к весне бы подохла.
— Знакомые дела! — сказал старик, — где теперь лучше-то?
— Везде плохо, везде! — вздохнула баба. — Ты сам-то кто будешь?
— Я-то? извозом занимаюсь. Тоже не веселят дела… Лошадей-то почем продавали?
— Даром, почесть даром отдали. А лошадь какая была!
Парень опять стал чиркать спичкой о стену.
— Тетка, а тетка! что ж, в гости кликнешь меня, что ли?
— Все продали, все проели. С горя, что ли, свекровь зверь зверем ходит. Намедни подходит ко мне Машутка, это дочка моя, «мама, говорит, отломи мне кусочек корочки, бабушка не дает, а мне больно есть хочется». Жалко мне девчонку; оглянулась, никого в избе нет, только мы с Машуткой; подошла это я к столу, отрезала махонький кусочек хлебца, сую Машутке, говорю: «Спрячь, не равно бабка увидит, еще забранит». Машутка хлеб схватила, даже глазенки у нее просияли, держит, трясется…
Баба остановилась. Увидала ли она мысленно свою девочку, радостную, с куском хлеба в руках, отдыхала ли она на этом видении или трудно было ей сказать, что стало с Машуткой дальше, только она опустила голову, и слезы полились по ее лицу.
— Увидали, отняли, — добавила она. — Семка на печке был, подсмотрел, свекровь в дверь, а он ей кричит: «Бабушка! тетка Марья хлеб ворует, Машутке скармливает. Ишь кусок у Машутки в руке зажат». Заплакала Машутка, закричала. Свекровь ее за плечи схватила, давай трясти: «Отдай, кричит, кусок, отдай!» Начала она ее бить, а у Машутки лицо белое, а хлеб она в руке держит, не отдает. Тут я свекрови в ноги упала: меня, говорю, бей, ребенка оставь. Что тебе ребенок сделал?
— Что ж? отняла? — спросил старик.
— Отняла, — тихо ответила баба и задумалась. — Мальчонок тоже на худой пище извелся, в чем душа держится! Махонький, не понимает: «Мама, говорит, мягкого хлебца хочу». А где его взять? Тем, у которых отцы, тем еще всего есть, а моих сироток трудно ли обидеть? Господи боже мой! где только у людей жалость? «Выгоню, говорит, с детьми. Объедаете только». А уж чего там объедать? сама недоешь, недопьешь, ребятам сунешь. Грудной-то плох, плох… То все кричал, а теперь и кричать перестал.
— Как же детей-то покинула? Не обидели бы без тебя хуже.
— Ох, покинула! — покачала головой баба. — Хоть глаза мои видеть не будут… Может, и пожалеет их бабка-то, как не будет у них матери, заговорит в ней жалость. Машутка, как я стала прощаться, так даже обмерла и ручонок ее развести не могут… Обвила мою шею, держится…
Она всхлипнула и утерла лицо рукой.