Прежде всего увидел он длинное серое здание фабрики с оцинкованной крышей. До фабрики от гидростанции почти два километра, но прозрачность воздуха скрадывает расстояние и фабрика кажется близкой, уменьшенной, сделанной из картона и жести. Справа от фабрики, на песчаном бугре возле верхнего озера,— рабочий поселок: странные домики, раскрашенные пестро, как раскрашивают деревянные лотки и миски.
Здание исполкома, выстроенное из обтесанных, покрытых желтым грунтом бревен, двумя этажами широких окон смотрело на площадь. Перед трибуной черно — там, по крайней мере, три тысячи человек. Как отчетливо видны знамена, а что на них написано — не прочтешь. Да, теперь уже три тысячи и даже с лишним, а четыре года назад, когда Федор Иваныч прибыл сюда с Михайловым, тут на триста верст в окружности было восемьдесят человек — жители рыбачьей деревушки, вон той, что лежит слева от гидростанции, за каналом, как кучка темной сосновой коры. Федор Иваныч напряг глаза, стараясь найти на трибуне Михайлова. Трибуна полна, там человек двенадцать,— Федор Иваныч тоже должен был быть с ними,— но никого в отдельности разглядеть невозможно. Пионерский отряд, запоздавший, подходит к площади по глубокому песку. Дети на светлом песке — как буквы на бумаге. Впереди барабанщик. Медные трубы оркестра блестят возле трибуны. Музыка то затихает, и тогда Федор Иваныч остается в полной тишине, то вдруг гремит так звонко, точно она здесь, за ближними елками; тогда Федор Иваныч вслушивается, надеясь расслышать речи, но, конечно, не слышит.
Но ему не нужно ни видеть, ни слышать, он и так знает, что происходит на трибуне. Каждое слово каждой речи известно Федору Иванычу. Если проработаешь с людьми четыре года так, как проработал с ними Федор Иваныч, будешь знать, что они могут сказать. Михаилов надел лакированные сапоги на высоких каблуках, чтобы хоть сегодня казаться повыше ростом. Ветер раздувает пушистые пепельные усы. Блестит лысина,— он, конечно, снял кепку, потому что ему всегда жарко, он суетлив, непоседлив. На нем гимнастерка военного покроя,— он почему-то хочет, чтобы его считали военной косточкой, для того и усы такие отращивает. Однако брюхо ему ни в какую гимнастерку не спрятать. Он говорит, конечно, о целлюлозном комбинате, потому что он теперь работает по комбинату и Москва только что решила комбинат строить здесь. Он говорит, что здесь будет город, большой город, с мостовыми, трамваями, вузами. Город! А что говорил Михайлов, когда Федор Иваныч предложил строить гидростанцию и фабрику именно здесь? Два озера с разными уровнями воды рядом, в двух километрах одно от другого — вот что тогда поразило Федора Иваныча. А Михайлов хотел строить непременно на реке, гораздо восточнее, и уверял, что канал обойдется дороже любой плотины. Они спорили с Михайловым всю дорогу до Москвы, и в Москве, в комиссии, Михайлов выступил против Федора Иваныча. А теперь он стоит и трубит: здесь будет город! Лучшие естественные условия в мире! Миллионы киловатт! Озера как ступени — одно над другим! Ну что ж, пускай трубит! Добрый Михаилов, старый товарищ! Они часто спорили, а все-таки много им пришлось поработать вдвоем. Было время, когда Зиверт, секретарь парткома, говорил, что все строительство на двух толстяках держатся — на Федоре Иваныче и Михайлове. Это шутка, а все-таки Федору Иванычу приятно вспомнить. Конечно, все не так. Разве сам Зиверт мало сделал за эти годы? Он был когда-то секретарем ячейки той изыскательной партии, с которой прибыл сюда Федор Иваныч. Зиверт, Фрумин, Куликов, Казначеев — вот на ком с самого начала держалась стройка, и все они сейчас на трибуне. Один Фортунатов — новый человек, директор фабрики, Фортунатов, и кто его знает, что за птица, Федор Иваныч еще к нему не пригляделся. Однако этот Фортунатов предлагал прислать за Федором Иванычем фабричный грузовик, довезти его до трибуны, хотел, видно, старому работнику любезность оказать. Но Федор Иваныч отказался, боялся, что его растрясет, здоровье Федора Иваныча за последние дни совсем разладилось.
Теперь Федор Иваныч раскаивается — ему вдруг так захотелось быть на трибуне! Они его оттуда могут заметить, если он подымется на ноги,— человек, стоящий на крыше гидростанции, виден издалека. Особенно такой человек, как Федор Иваныч. Он уперся руками и коленями в крышу, загремевшую, как гром, и встал во весь рост.
Он снял с головы шляпу и взмахнул ею. И внезапно почувствовал, что воздух стал плотным, как вода — так медленно поплыла рука со шляпой. Он хотел шагнуть — нога согнулась и разогнулась с ужасающей неторопливостью. Ему не было больно, и вначале он не испытал ничего, кроме легкого удивления. Он хотел прогнать окостенелость и замахал руками — понадобилось полминуты, чтобы поднять их и опустить. Пожалуй, он немного испугался. Но продолжал улыбаться. Он не знал, что улыбается уже только левым уголком губ,— правая сторона теперь больше уже почти не повиновалась Федору Иванычу. Федор Иваныч напрасно влез сегодня на крышу.