История-удел равнодушного времени, болезнь освободившихся людей. Все прочие времена и люди во всем видят трагедию или анекдот в зависимости от потребностей выкручивающей руки эпохи, а это неправда, потому что смех и боль — вс. е едино: все слезы людские; все делает одинаковым беспамятная душа свободного человека: и «Ревизор» — трагедия, и «Ромео и Джульетта» — забавная хохма. Когда люди перестают понимать освободившее их время, они отвергают знаки восклицательные, требующие ордена, и знаки вопросительные, грозящие плахой; они начинают не только прошлое, но и нынешнее время почитать историей, а история — это пешком вдоль берега морского, оберегая ноги от быстрой волны, что шипит синим платком с белой пенной бахромой и отступает, растекаясь извилистой арабской вязью, искать, поднять выброшенную водой ветку, часть чьей-то жизни, и думать при этом можно о том, что было с этой веткой, вымытой до костной белизны, или о том-что нравится мне, — что будет с нами.
Хотя такая история похожа больше на секрет. Что делает невозможным знать ее окончание.
А мы начинаем, товарищи, мы начинаем, есть такой анекдот: «Выступает на пресс-конференции представитель Аэрофлота: — Мы выпустили новый самолет! Ту-150! В нем семь этажей. В первом — багаж. Во втором — пассажиры. Третий этаж — экипаж. На четвертом — кинозал и бар. Шестой — магазин и библиотека. И седьмой этаж — бассейн. А теперь давайте глянем: взлетит эта дура или нет?»
Глаза у него полны стеклянно-чайной тоски.
Село Черешня (под Сочи) делилось на районы: Черешня, Бассейн, Социализм; имело один телевизор и клуб, где женщины рыдали над индийскими фильмами. Отец его, Вартан, порывался в цирковые, да мама не пустила. Он кружил по миру, как по манежу: инкассатор, директор вагона-ресторана, шеф-повар, сапожник, выращиватель бамбука, творец гранитных надгробий. Мать его, Арменуи, учительница — тетради, тетради, тетради… Грач вспоминает с трудом: брат в Тюмени… вертолетчик. Сестра сумочки шьет. Кто из них младше? Кто… из… них… младше… (все эти проклятые переезды). Брат! Если не сестра-она, по-моему, младшенькая. Если не брат.
Но сам-то он-старший!
В овраге за селом лежал мраморный Сталин, ходили смотреть — страшно.
А настоящее имя дрессировщика Б. Селезнев, не Борис, а Берия. Берия Селезнев!
Секрет роют в песке или мягкой земле, чаще-под деревом. Дно ямки застилают фольгой, на нее — лепестки и цветы одуванчика, ромашки, василька, вокруг-травы, а сверху-осколок бутылочного стекла, потом — землей. Рыхлят землю и рядом, чтобы приставучие девчонки, которые всегда подглядывают, искали там, а там-пусто! Правда, иногда сам хозяин забывает и долго не может найти; совсем нет гарантии, что я, вернее, он, найдет, тут ничего нельзя сказать наверняка… Зато когда палец проваливается в податливую землю и в крохотной капельке вдруг открывается не тронутый осенью победный, яркий мир…
Грач не пил, не курил, играл в театрике школьном, мочал на барабане в ансамбле англо-армянский репертуар и песню всех времен и народов «Синий, синий иней»-нет, слуха нету, но на барабане любил, очень, особенно заветное-ту-ды, ту-ды, бу-бу-дзынь!
Комиковал-по хилости другим выделиться невозможно, прочили его в повара (хоть подрастет), а пришел в школу смешной, длинный человек и сказал: «Я Иван Иванович Степанов. Давайте в цирковую студию».
Давайте!
Грачик делал пантомимы; в селе жила пятилетняя глухонемая девочка-она понимала все, смеялась, хлопала, понимаешь? Он говорит: «Анимаэешь?»
Как-то вот интересно тогда жили, не скучали, а?
Поет труба протяжно и грустно в цирке пустом.
Сумрак, скорбный, как беззубый рот…
Его недавно встретил Степанов: «Что-то, Грач, изменилось в детях-ничего делать не хотят, ничего не надо. Новые времена…»
Сумрак, скорбный, как беззубый рот, пройдите до центра этой красной мишени, мимо следов конских копыт на дне воздушного сугроба — завтра, завтра будет, завтра — как будто замерший отчаянный вдох; а всё это — оркестры, парад-алле, полеты и прыжки, антре и штейн-трапе, тигриные спины — это выдох, измученное дыхание одних и тех же движений, слов, улыбок, и опять — вдыхать, копить по ночам к единственному выходному этот протяжный, на две тысячи четырнадцать мест, вдох.
Зима. Товарищ, привязавшись веревкой, чистит от снега лысую макушку купола.
Ведь слово какое: штейн-трапе!
В Москву приехал поступать: деревня деревней. На ВДНХ: ух ты, ракета, ах ты, черт, самолет! «Ту сто пятьдесят» столько-то, ах, чтоб твою, вон за елками еще один — «Як сорок», народ в него заходит и заходит, заходит и прет себе еще, самолет ведь кроха, а народу — вишь, какая прорва влазит, вишь, до чего додумались (заходит и заходит), давай, что ль, и мы взлезем, зашли — там из хвоста выход!
Отстучал телеграмму: «Приняли!»
Пожалели за рост — метр пятьдесят с волосами плюс жалостный акцент при исполнении басни.
В комнате общаги — четверо. Один бросил («не знаю почему»). Второго посадили («почему-не знаю»). Остались: Грач Кещян и Сережа Середа. Решили работать вместе — единственная пара клоунов на курсе: Кещян и Середа! Даже так: КЕЩЯН и СЕРЕДА!!!