Джозеф не Райнер Хартманн, а Франц. Вот почему он не мог рассказать мне, чем занимался каждый день как шутцхафтлагерфюрер: он им никогда не был. Все описанные им лагерные эпизоды взяты из жизни брата. За исключением вчерашнего – о том, как Райнер умирал у него на глазах.
Комната кружится у меня перед глазами, я наклоняюсь вперед и кладу голову на колени. Я убила невинного человека.
Не невинного. Франц Хартманн тоже был офицером СС. Он, вероятно, убивал заключенных в Освенциме, а даже если не делал этого, то все равно был зубцом в механизме машины смерти, и любой международный военный трибунал признал бы его виновным. Я знала, что он жестоко избил мою бабушку, как избивал и других узников. По его собственному признанию, он намеренно дал умереть своему брату. Но разве все это оправдывает мой поступок? Или – как Джозеф – я пытаюсь оправдать то, чему нет оправданий?
Зачем Франц так старательно изображал из себя своего жестокого брата? Потому что винил себя не меньше, чем его, за произошедшее в Германии? Потому что чувствовал вину за смерть брата? Думал ли он, что я не стану помогать ему уйти из жизни, если узнаю, кто он на самом деле?
А я не стала бы?
– Простите, – шепчу я, то ли повторяя просьбу Франца, то ли ища прощения за убийство не того человека.
Блокнот выпадает у меня из рук и в раскрытом виде приземляется на пол. Поднимая его, я замечаю, что бабушкина история обрывается внезапно, но на последних страницах есть другие записи. Три листа пропущены, а потом заметки возобновляются – на английском и более формальным, строгим почерком.
В первом окончании, которое придумал Франц, Ания помогает Алексу умереть.
Во втором Алекс остается в живых и терпит пытки целую вечность.
В третьем наброске Алекса, почти истекшего кровью, возвращает к жизни кровь Ании, и он снова становится хорошим человеком.
В четвертом, хотя Ания отдает Алексу свою кровь и тем поднимает на ноги, он не может побороть терзающее его изнутри зло и убивает ее.
Там придуман десяток разных концовок; видимо, Франц никак не мог решить, какой финал лучше.
«Чем все закончится?» – спросил он.
Теперь я понимаю, что вчера старик дважды солгал мне: он знал, кто моя бабушка. Может, надеялся, что я приведу его к ней? Это да. Только он не собирался убивать ее, как опасался Лео, нет, ему нужно было узнать развязку ее истории. Чудовище и девушка, которая может его спасти: очевидно, Франц в вымышленной Минкой истории прочел свою. Именно поэтому он спас ее тогда, в лагере, и по той же причине теперь ему нужно было знать, спасется он или останется навеки про́клятым.
Но судьба все же сыграла с ним злую шутку, так как бабушка не закончила свою историю. И не потому, что не знала, чем ее завершить; и не потому, что знала и не могла вынести такого конца, как сказал Лео. Она оставила ее неоконченной намеренно, как постмодернистскую картину. Если произведение завершено, оно статично, это замкнутый круг. А если нет, оно принадлежит воображению людей. И остается вечно живым.
Я беру дневник и кладу его в рюкзак.
В коридоре слышны шаги. Вдруг в дверном проеме появляется Лео.
– Вот ты где, – говорит он. – С тобой все в порядке?
Я пытаюсь кивнуть, но у меня плохо получается.
– Полиция хочет поговорить с тобой.
Язык у меня сразу липнет к нёбу.
– Я сказал им, что ты ему самый близкий человек, – продолжает Лео, осматриваясь. – Что ты, вообще, здесь делаешь?
И как мне ответить ему? Этому мужчине, который, вероятно, лучшее, что было в моей жизни, и который живет в узких границах хорошего и дурного, правды и лжи?
– Я… я заглянула в его тумбочку, – говорю я, запинаясь. – Думала, найду там записную книжку с адресами… тех, кому нужно сообщить.
– Нашла что-нибудь? – спрашивает Лео.
Вымысел обретает всевозможные формы и размеры. Тайны, ложь, фантазии. Мы все выдумываем. Иногда, чтобы развлечь других. Иногда потому, что нам самим нужно развеяться.
А иногда потому, что нам приходится.
Я смотрю в глаза Лео и качаю головой.
Благодарности
Эта книга началась с другой – с «Подсолнуха» Симона Визенталя. Во время заключения в нацистском концлагере Визенталя привели к постели умирающего эсэсовца, который хотел покаяться и получить прощение от какого-нибудь еврея. Моральное затруднение, в котором оказался Визенталь, стало отправной точкой для глубокого философского и этического анализа изменения отношений между жертвами геноцида и его преступными устроителями. Это и побудило меня задуматься, что случилось бы, если бы с такой же просьбой несколько десятилетий спустя кто-нибудь обратился к внучке еврея, пережившего Холокост.
Писать роман, в основе которого лежат события, связанные с величайшим преступлением против человечности в истории, – занятие обескураживающее, так как для автора, создающего художественное произведение, правильное изложение событий становится задачей, которая равносильна выражению дани памяти и уважения выжившим и погибшим.