Но тут его многомерный и многолетний тайный труд очутился в самом хвосте отлетевшей в небытие эпохи, и он, ученый и упрямец, мог бы рассчитывать теперь лишь на внимание скромных историков, а не ведущих политиков и заметных журналистов. Сама партия вдруг заявила о своих «ошибках», таким образом именуя преступления, и созналась в большинстве того, что отставной профессор Соловьев собирал с риском для себя и семьи все последние годы. Партия не раскаивалась, а всего лишь винилась в меру своих возможностей. Многие исполнители тех акций вдруг кинулись писать мемуары, давать интервью, разоблачать и себя, и товарищей, и всю партию разом. Многие же получили в награду за свою своевременную смелость новые должности, новые назначения, и даже с необыкновенной скоростью сделали куда более впечатляющие карьеры, чем если бы ничего не изменилось, и они продолжали бы выкачивать из страны деньги, обмазывать ими, как маслом, скрипучие телеги так называемых национально-освободительных движений в Латинской Америке, в Африке, в Азии и родственные режимы в Восточной и Центральной Европе. Всё рухнуло в одночасье. Царь зверей, лохматый и зловонный старый лев, лежал, поверженный, на высохшей, треснувшей корке собственной земли, им же и загаженной.
Исаак Соловьев, личность в высшей степени достойная, не привык пинать не только умершего, но даже и просто поверженного льва. Он всю жизнь был тем героем, который всегда готов заступить дорогу лишь живому и сильному хищнику, противопоставив его ярости свою.
Однако та же жизнь все перевернула. Годами собираемые и каталогизируемые документы безжалостно были скручены в рулоны и отправлены на антресоли квартиры, в которой жила семья Соловьева, а герой вновь ступил на тропу войны, столь же твердо и мужественно, как бывало и раньше.
Приоритеты, однако, сменились.
Исаак Львович немедленно вступил в коммунистическую партию, когда она уже рассыпалась как пересохший песочный замок. Он вновь вошел в противоречие с властной системой, ставшей теперь антикоммунистической. Хотел было восстановиться в научном институте, но тот распадался с еще большей скоростью, чем даже компартия. Исаак Львович стал стремительно стареть под печальными взглядами родных и близких.
С привыкшей ко всему женой Ириной Владимировной, называвшей Исаака Львовича «нелепым человеком», уже много лет подряд он общался лишь за столом, детей целовал в чело перед сном и подгонял по утрам перед занятиями, и лишь с младшеньким вундеркиндом Андрюшей был близок и искренен.
В начале девяностых ему вдруг пришло письмо из Массачусетского университета с приглашением на прочтение серии лекций по ядерной тематике прошлых лет. Исаак Львович написал ответ, что принципиально не желает общаться с противником, потому что тот бесчестно выиграл холодную войну, испугавшись проиграть горячую. Написал это на безукоризненном английском языке, который знал еще со студенчества. Специально его изучал и в научных, и в политических целях. Подписался – Илья Соловьев, коммунист.
Он вычеркнул в своем паспорте имя, данное ему родителями, и сверху черными чернилами нашкрябал – Илья. Затем пошел в храм, расположенный неподалеку от их дома на Ленинском проспекте, и нанялся туда сторожем.
Вот такой был у Андрея Соловьева ученый отец. Многие знакомые и соседи считали его более чем странным, своего рода, городским сумасшедшим, но Андрей знал, что отец талантливый ученый, образованный и начитанный, с непоколебимыми нравственными установками и, главное, в душе нежный и добрый человек. Более всего он ненавидел насилие над личностью и готов был идти за свои взгляды на смертный бой. Беда была лишь в том, что никто не желал выйти с ним на этот бой в открытом поле, и это воспринималось Исааком Львовичем как одна из самых опасных и циничных форм того же самого насилия над личностью, потому что оборотной стороной его он считал державное, высокомерное пренебрежение достоинством человека.
Андрей знал, что отец никакой не коммунист, не демократ, не либерал, даже не антикоммунист, а просто упрямый, убежденный сторонник свободы, близкой к анархической, к бакунинской идее. Он любил отца и абсолютно все ему прощал.
Самым трагичным днем своей жизни он считал день смерти Исаака Львовича. Что бы ни произошло с ним в дальнейшем, большего несчастья, полагал он, с ним уже не приключится. От этого мысли о жизни и об ее опасностях как будто окрашивались в нейтральные тона, и ему даже смерть, которая когда-нибудь настигнет и его, не казалась такой уж страшной.