У Прохора от удовольствия быть упомянутым самим Кимом Приматовым, да еще в компании с Даниилом Любавиным, даже заалела лысая голова, а в глазах сверкнули мелкие звездочки слезинок. Он засмущался и отвернулся к окну. Когда он всего лишь через несколько мгновений повернулся к столу, за которым все сидели, глаза его уже были стальными, жесткими, будто мысли о тяжкой участи работного люда вместо зрачков вбили в его глазницы гвоздики с плоскими шляпками. Сквозь сжатые побелевшие губы он шепнул что-то злое и короткое, словно клацнул остатками ржавых зубов.
Все с изумлением посмотрели на него, но то было разное изумление: у Марины чуть с испугом, как у женщины, неожиданно увидевшей гнев близкого, всегда беззлобного мужчины, у Даниила с таким видом, точно заговорил, наверное, табурет, а у Кима лицо выражало, скорее, недоверие к своим собственным способностям растормошить давным-давно потерянного человека. Он называл таких людей «пехотой без головы», для которых жизнь в мирное время – лишь сплошной, поросший бурьяном, овраг, а в войну – бесконечный окоп. А тут на тебе! Такого поднять, зажечь было невозможно, разве что, строгим, беспощадным приказом и грубым тычком командирского сапога под задницу. Ким был уже очень давно убежден, что таково свойство целого народа, с незапамятных времен неспособного отличить врага от друга, тыл от фронта, а правду ото лжи. А уж разбудить в подобном народе чувства сострадания именно к тем, кто этого заслуживает, не сумело ни целое поколение пламенных революционеров, ни последующее поколение тайных и явных контрреволюционеров. Неужели, на примере спитого Прошки, он, Ким Приматов, сумел? Вот к этому-то и было его недоверие, ясно запечатленное на лице в тот момент, когда Прошка неожиданно всплакнул и тут же, высушив слезы, сменил их слабость на свинцовый, вполне осознанный гнев.
– Что ты, Проша! – Марина сжалась, ожидая чего-то очень дурного.
– Ничего, – угрюмо ответил Прохор, – Гнетут и давят, гниды! Гниды, гниды…!
Наступила тишина, как в горах сразу после обвала. Ким печально покачал головой и строго обвел всех взглядом, чтобы ненароком не нарушили торжественности момента возрождения души потерянного и вот теперь оживающего человека.
Ким стал рассказать о своих леваках, обитавших в Москве. Говорил о том, что там много глупой молодежи, которой только остроты жизни нужно. Эту остроту, мол, им вполне могут предложить и буржуи в правительственных организациях, которым наплевать и на конституцию, и на народ, и на русских. Нужно писать, нужно им сопротивляться и постоянно держать их в страхе. Самих же их бояться не следует. Жизнь это давно уже доказала. Он говорил, а Прохор сурово кивал и кивал своей лысой головой.
Любавин продолжал учиться, работать на токарном станке в том же мебельном комбинате и много писать. Но главным для него все же теперь стали посиделки у Карелова с Кимом Приматовым.
В ячейку входило человек тридцать или чуть больше. В основном, то были учащиеся фабричного колледжа, недавно преобразованного из ПТУ. Было и несколько раздраженных пенсионеров в вечно засаленных пиджаках, в традиционных кепках или шляпах. Но постепенно, как это ни странно, оппозиционная компания Кима стала обращать на себя внимание и городской власти, и привычно безразличных ко всему на свете, недоверчивых и скучных горожан.
«Подпольщина», которой занялась ячейка под наблюдением старика, была весьма странной. Скорее всего, Приматов просто доставлял людям, входившим в его ячейку, необходимое удовольствие от приключенческой жизни. В основном, они устраивали малочисленные и очень краткие забастовки в городке, чуть крупнее – в области, где у них появились единомышленники, регулярно ездили в Москву на оппозиционные сборища в конце каждого месяца. Попадали в полицейские машины с завернутыми за спину руками, в столичные и областные кутузки, в административные, а как-то раз двое из них, в уголовные суды, на страницы крикливых газет, на жадные экраны телевизоров и в лихое, нечистое по своей природе, Интернет-пространство. В Москву их часто сопровождал Ким Приматов. Ему удлинили срок административной высылки, хотя это изначально было как будто и незаконно. Однако нашли какой-то хлипкий повод.
В городке группа ультралевых последователей Приматова стала вдруг расти. Базировались они у Прошки Карелова и у его тихой Марины, о которой говорили, что она несколько раз побывала в областной психиатрической лечебнице за суицидальные попытки. Марина относилась к тому нередкому типу европейских женщин, у которых никогда не угадывался возраст, видимо, из-за блеклых красок лица и хрупкости сложения. О таких еще говорили, что они как будто выцветшие. В действительности подобные женщины никогда не достигали высот цветения: из тщедушных, сонных младенцев становились худенькими, слабенькими на вид девчушками, а потом уже, в молодости, но особенно, в зрелости, лица их без всякого расцвета становились выцветшими, невзрачными, с мелкими морщинками вокруг бесцветных глаз и бледных, тонких губ.