Господи, куда я еду? Что еще за Петербург такой? Где это? Зачем это? Зачем это мне?.. Я – плоть от плоти этой земли, я – грязь, из которой уставились два глаза, светящие белками. Безликий, невидимый свидетель бесформенного существования, похожего на небытие. Я истощен. Истощен, невозделан, неокультурен, в меня ничего не посажено, во мне ничего не растет. В моем мраке передвигаются какие-то безликие существа. Возможно, где-то во мне совершаются примитивные формы жизни, какое-то копошение. Интересно, они там, в темноте, как думают: есть Бог или нет? Странный вопрос в бесплодных землях. И странное слово – «Петербург»… Имя среди неимен – среди камней, трещин в земле, дымящихся торфяников, угольных отвалов, темных бесхозных бревен, щебня у дороги.
А я при этом, заметим, среди людей. У них тяпки. Они освободят свои орудия от косынок и начнут тяпать, придавать форму, закладывать мне в сердце семена, лить в мое бездонное нутро свою последнюю влагу, отказывая в ней своим детям. Они верят в меня. Верят, что я все верну. Что я буду щедр и милостив. Они всегда недовольны, но им достаточно того, что я им даю. Они смиренны. Я даю им так мало. Я – истощен, во мне гуляет ветер. Им достаточно. Они недовольны, но не мной. Если бы они еще и мной были недовольны, то у них бы ничего не осталось.
Эй, люди с тяпками, я не от мира сего, не от мира вашего, от земли, не от сохи. Вы с лицами, а я без лица, куча мусора, родной чернозем. Я не вижу далеко. Как так случилось, что я хожу? Не знаю. Это странно. Выходил какой-то другой человек. В Твери сойдет другой человек. В Петербург войдет другой человек. В лесу будет спать другой человек. Я не могу сказать, кто вернется. Надо двигаться. Форма приобретается в пути. Про жизнь гравия я уже все знаю. Как иногда комфортно отвернуться к стенке, полежать тридцать лет на печи, сделать паузу лет на сто, поторчать брошенным терриконом, поспать еще немножко. «Мама, ну можно я еще немножко полежу?» – «Ну полежи, сынок». И прикрыть глаза еще на эпоху. В самом деле – а что изменится? Почему сейчас? Чего ты встал? Кто требует? Люди недовольны, но им достаточно.
Им достаточно, а я жажду. Еще отхлебнул из бутылки. Какой, можно подумать, героизм – жаждать. Как будто руками, обламывающимися ногтями многие годы проводить раскопки древней цивилизации. Нет, тут другое. Человек, знающий, куда он идет, проходит весь этот мир насквозь, не задерживаясь – как нож масло. Все происходит очень быстро. За один день тысячу сто километров – это каково? Мир заканчивается очень быстро, к бабке не ходи. А потом полагается заглянуть в то никуда, задержаться в коем мысли можно, зрачку – нельзя.
Он сидит мокрый после соития и поначалу не понимает, что она делает.
Она слизывает его пот.
Широким жадным языком она скользит по его груди.
Заходит сзади, лижет его спину.
– Что ты делаешь? – наконец с улыбкой спрашивает он.
– Это мой пот, – отвечает она, – это я его заработала.
В этот момент она даже больше выражает его, чем она сам. Он впивается в нее, соленую его солью, припадает к ней, пьет ее соки и не может напиться. Он проходит ее насквозь, входит одним, а выходит другим человеком. Нет никакого «я», единственная его зацепка – малый фрагмент твердой плоти, которая как коготок, дразнящий живое чувствительное мясо хаоса. И всегда, каким бы бесформенным, вязким и склизким ни казался мир, есть, должен быть этот жадный, ненасытный коготок, который заставит изгибаться, подчиняться, а потом – благодарно слизывать пот с тела своего героя.
Новый учитель литературы Ирина Ивановна была не по годам правоверна. Ей, болезненно худой, было едва за тридцать – и у нее было твердое представление о том, зачем она послана в мир. Бороться с бездуховностью по четыре урока в день, всегда оставаясь готовой к самопожертвованию. В случае с классом Севы она опоздала – нужно было приходить лет на семь раньше. В девятом классе на ее пафос никто не поднимал глаз. Сережа Торош однажды громко, на весь класс прочел слово «м
Именно она затеяла литературные вечера, придумывала темы, искала активистов. В школе этим не занимался больше никто. Поначалу почти равнодушный к художественному слову, Сева позволил себе помочь ей. Она, конечно, ошиблась эпохой, не понимала, где находится и с кем разговаривает, но в ней была цельность, напор и очевидная слабость перед любым малолетним циником – какой бы опытной и взрослой она ни хотела себя изображать. Если бы не ее слабость, если бы ее напор не был заранее обречен, Сева не пошевелил бы ради нее и пальцем.
Он помогал отбирать тексты и продумывать сценарий, читал стихи на вечерах, иногда выполнял роль ведущего. Она втянула его в чтение Цветаевой, подсунула записи Талькова и Высоцкого. А на одно из открытых школьных мероприятий она пригласила троих людей с гитарами, которых называла «бардами». От самого этого слова веяло книжной древностью, в ходу его не было.