Если оглянуться назад, моя болезнь началась в воскресное утро, в ту светлую минуту, когда просыпаешься в полной тишине и сознаешь, что один дома, а ее нет. Сорок три дня спустя накатила первая волна тошноты, этакое цунами, словно Везувий обрушился в море. Потом на меня спустился древний туман, клубящаяся мгла родом с гор Энтото, пронизанная голосами животных. А на сорок девятый день я потерял сознание.
Примечательно, что жизнь может в корне измениться из-за такой безделицы, как решение открывать или не открывать дверь. Я впустил Генет в пятницу. Через два дня она исчезла, не попрощавшись, и ничто уже не было таким, как прежде. Она оставила на обеденном столе крест святой Бригитты – видимо, в дар мне. Когда-то крест принадлежал ее отцу а еще раньше – канадскому солдату по имени Дарвин.
Рассказ о ее бывшем муже тянулся, словно осложненный грипп. Что ж, я сам настоял. Оказалось, Генет способна на бескорыстную любовь – только не со мной. И все-таки между нами в моем доме установилось некое равновесие – а может, нам просто показалось, – как между детьми, играющими в семью, в доктора.
После работы я летел домой в надежде, что Генет ждет меня на крыльце. У меня сердце екало, стоило мне взглянуть на желтую бумажку, прилепленную с внутренней стороны сетчатой двери: «Ключи у соседа. Его фамилия Холмс. Чувствуй себя как дома». Всякий раз я перечитывал записку: мне все мерещилось, я что-то упустил. Признаюсь, я даже оставил у двери огрызок карандаша, чтобы ей было чем написать ответ.
К пятнице, через неделю после того, как я затащил ее к себе, желтая бумажка рявкнула: БОЛВАН! Карандаш ее поддержал: БОЛВАН ВЫСШЕЙ КАТЕГОРИИ! Я сорвал записку и выкинул карандаш на улицу.
Я не злился на Генет. Она была, по крайней мере, последовательна. Я злился на самого себя, ведь я по-прежнему ее любил, во всяком случае, любил мечту о нашем духовном единении. Чувства мои были неразумны, иррациональны и неизменны. Боль тоже не менялась.
Сидя в ту ночь у себя в библиотеке за бутылкой виски, которой я за четыре часа нанес куда больший урон, чем за весь прошедший год, я прокручивал в голове наш последний разговор. Она свернулась калачиком в кресле, на котором сейчас сидел я, на ней был мой халат, который сейчас на мне. Я подал ей чай – еще один отличительный признак дуралеев, стигмат, по которому их сразу можно безошибочно распознать.
– Мэрион, – мягко сказала она, водя глазами по книжным полкам, – судя по тому, как ты описал квартиру отца в Бостоне, твое жилище мало от нее отличается.
– Не смеши меня, – буркнул я. – Эти полки я соорудил сам. У половины книг нет ничего общего с хирургией. У меня своя жизнь.
Генет не стала возражать. Мы сидели в молчании. Она неотрывно смотрела на коврик на полу, разделяющий нас, – на нем сидел чужак, обнаженный темнокожий мужчина, чье тело было изрезано бритвой. Разговаривать при нем было невозможно.
Я объявил, что иду спать.
– Я сию минуту, – отозвалась она и улыбнулась.
Я ей не поверил. Мне показалось, я ее больше не увижу. Но я ошибался. Она скользнула ко мне под одеяло, и мы занялись любовью. Нежно и неторопливо. Мне даже показалось, она собирается остаться. Но это было прощание.
Через две недели после ее ухода у меня возникли разногласия с обстановкой моего дома. Библиотека навевала тоску. В кухне я вытащил из холодильника свой ужин, на пакете из фольги моей рукой были написано: «Пятница» – пищу я приготовил, разделил на равные доли и заморозил три недели тому назад. Таковое разделение замороженных продуктов на категории показалось мне верным знаком того, что в голове у меня полный хаос.
Благодарю Бога за моего доброго соседа Сонни Холмса. Он услышал, как я беснуюсь, как колочусь головой о холодильник. В Сонни Холмсе жило неистребимое любопытство, присущая всем американцам жадная любознательность, которая приходит на восьмом десятке и даже не пытается спрятаться. Он знал: у меня гостья (воистину редчайшее событие), слышал скрип кровати и последовавшее за этим молчание.
– Вам надо нанять охранную фирму, – поспешно заключил он, не дожидаясь, пока я закончу свой рассказ. Сонни верил в эннеаграмму*, в эту придуманную иезуитами классификацию людей по типу личности. Сам он, упорный и уверенный в себе, был «единицей». Меня он относил к «четверкам», впрочем, может быть, и к «тройкам», а то даже к «двойкам».