Как жестоко, что память прояснилась именно сейчас, в метель, когда столько времени прошло после ее смерти! Как жестоко, что мимолетное, искаженное видение явилось ему в заиндевевшем окне, и неясно, правда ли это или порождение отравленного алкоголем мозга! Он постарался собрать из осколков целостную картину, и все равно сомнения не исчезли. В ту ночь в доме на Мейпл-стрит, 529, он видел ее совершенно ясно, яснее и быть не могло. Не исказилось ли это воспоминание впоследствии, не приукрасил ли он чего-нибудь, не додумал ли? Ведь от частого употребления воспоминания блекнут и стираются, одна подробность накладывается на другую.
– Ты спасла мне жизнь, – говорит Стоун сестре Мэри Джозеф Прейз.
Нью-Джерси, он сидит на своей кровати.
– А моя глупость, нерешительность, паника привели к твоей гибели. – Хотя эти слова звучат слишком поздно, он знает: их следует произнести. И пусть он не верит в Бога, но надеется, что она его слышит. – Никого я не смогу полюбить сильнее, чем тебя.
А вот о детях он говорить не в состоянии. Они существуют, два мальчика-близнеца, он знает, помнит, но их вселенная еще дальше, чем та, где сейчас Мэри.
Слишком поздно, слишком поздно. Даже воспоминание о ней, прекрасной и чувственной, не возбуждает его, не наполняет радостью. Более того, ее нагота и его ненасытность возбуждают в нем жестокую ревность, словно в его обнаженное тело вселился другой. Собственное тело, темные треугольники лопаток, ямочки в нижней части спины предсказывают только смерть и уничтожение, знаменуют собой ужасный конец. Ведь плотские радости уже обрекли Мэри на гибель, хотя она об этом еще не знает, в отличие от него. Его наказание еще хуже: он должен жить.
Глава десятая. Пропавшие письма
Томас Стоун засиделся в моей комнате за полночь. Черные тени окутали его, голос звучал так, как будто до прихода Стоуна эти стены никогда не слышали человеческой речи. Я не перебивал его. Я забыл, что он здесь. Я жил в его рассказе: зажигал свечку в церкви Святой Марии в Мадрасе, учился в английском интернате, передо мной из глубин памяти вставало видение Мэри. И если видения случались в Фатиме, в Лурде, в испанской Гвадалупе, кто я такой, чтобы сомневаться в том, что мама явилась ему в замерзшем окне меблирашек, как являлась она мне, мальчику, в автоклавной. Его голос перенес меня в прошлое, которое предшествовало моему рождению, но все равно оставалось моим, подобно цвету глаз или длине указательного пальца.
Я осознал, что Томас Стоун здесь, только когда он закончил свой рассказ; передо мной предстал человек, завороженный собственными словами, заклинатель змей, чья кобра превратилась в тюрбан. Последовавшее молчание было ужасно.
Томас Стоун спас нашу программу по хирургии.
Для этого оказалось достаточно предоставить Госпиталю Богоматери статус филиала бостонской «Мекки», подписав официальный документ. И это была не пустая бумажка. Каждый месяц четыре студента-медика и два врача-резидента из «Мекки» стучались в нашу дверь и происходила ротация.
«Настоящее сафари: увидишь, как туземцы убивают друга, да еще посмотришь парочку бродвейских шоу» – так охарактеризовал план Би-Си Ганди. Но ведь и у нас появилась возможность поработать в Бостоне.
Я закончил интернатуру и вступил во второй год резидентуры. Самым важным результатом нашего присоединения к «Мекке» было то, что Дипак – Вечный Жид хирургии, по определению Би-Си Ганди – благополучно завершил свой год на посту главного врача-резидента. Теперь он был сертифицированным хирургом, мог отправиться куда угодно и развернуть практику, но предпочел остаться на старом месте в должности главы отдела хирургической подготовки, а в «Мекке» был назначен старшим преподавателем-клиницистом. Дипак пребывал на седьмом небе от счастья. Томас Стоун сдержал свое обещание и в отношении публикации исследования Дипака о повреждениях полой вены – статья в «Американском хирургическом журнале» стала классикой, каждый, кто писал о травмах печени, непременно ее цитировал. Хотя Дипак получал теперь жалованье консультанта, он продолжал жить в общежитии. Благодаря хирургам-резидентам из «Мекки» он был теперь не так перегружен и мог высыпаться. В подвале он проводил исследования в связи с нарушением кровоснабжения печени свиней и коров.
Исчезла необходимость скрывать деменцию Попей. В костюме хирурга, с маской на шее он бродил по коридорам больницы и, казалось, ничуть не унывал, что его не пускают в операционные и не позволяют выйти во двор. Порой он останавливал людей и провозглашал: «Я испачкался».
Поздно вечером в пятницу, через несколько месяцев после того, как я впервые принимал Томаса Стоуна, он снова постучал в мою дверь. Вид у него был смущенный, нерешительный.
Долгая исповедь отца изменила мое к нему отношение; раньше было легче, можно было дать волю обиде, разгромить его квартиру – словом, произвести решительные действия. Теперь мне становилось неловко, увидев его, я даже не пригласил его зайти.