В гетевской «Ночной песне странника» нет почти ничего, кроме двух пар жалких рифм, что в номенклатуре поэтических признаков определило бы эту Песню как стихотворение. В ней путано-инверсированный ритм, в ней нет повышенной образности, экстатического выражения, акцентированной фонетики. Если перевести эту песню прозой на язык «Золотого теленка», то любой португальский читатель скажет, что смысл ее достаточно банален. В этой удивительной песне, поразившей самого стареющего автора, заново открывшего ее, нет и того, что почти обязательно для так называемой философской лирики. И мы не узнаем из этого текста и сотой доли тех, каждый день необходимых в доме вещей, которые узнали бы даже из пяти страниц Шеллинга или из шести строф Рене Гиля. Но в этом стихотворении есть то, чего нет даже в десяти страницах Шеллинга или даже в двенадцати строфах Рене Гиля. В нем есть
И, вероятно, смысл лирики и всего искусства, а искусство, которое не лирика, вообще никому не нужно, именно в этом, а не в том, чтобы излагать то, что известно даже «Литературной газете», герою «Лексикона прописных истин», «Справочнику зоотехника» и автору «Указателя хорошего поведения» (С. Д. Цирель).
Мы живем в плохой век, когда уже написано и без нас много стихов.
Аполлону Григорьеву было лучше (потому что он был другом красненького, беленького и зелененького питья) и легче (потому что он думал о стихе коротко и ясно, как полено).
Аполлон Григорьев был решителен, мужественен и не склонен к рефлексии.
Он прямо так, решительно и мужественно, заявил: — Стих есть мерная, взвешенная, взволнованная речь. С некоторыми исключениями.
Этих «некоторых исключений» после Аполлона Григорьева накопилась целая великая литература.
В ней можно разобраться, только будучи во Втором терапевтическом отделении. Поэтому я с волнением жду в ближайшие дни грандиозных свершений и космогонических катаклизмов!
То, что Вы сказали о стихе (во Втором терапевтическом отделении), в общем, для не специалиста не так уж плохо.
Вы простите мне все, кроме этого post-scriptum’a. Но это Вам за хвастовство. Я тоже хвастун, и поэтому хочу навести порядок в стиховедческом заведении. Ничего, поправляйтесь и, поправившись, стукните меня по башке палкой.
Иллюзии и разочарования Екклесиаста
(фрагменты)
Этому художественному произведению больше всего мешает то, что оно заранее было обречено на трагедию, и недостает того, что оно не решилось стать фарсом <…>
Иерархия жанров недемократична и преисполнена предрассудков. Поэтому мы изо всех сил лезем в трагедию, вместо того, чтобы стать хорошим фарсом. <…>
Преимущества фарса над трагедией заключаются главным образом в том, что общеизвестные до тривиальности вещи в трагедии говорятся страшно серьезно, как все, что претендует на откровение, и поэтому они смешны, вопреки авторскому намерению, а в фарсе — с заранее задуманным хохотом и визгом и без всяких претензий, и поэтому гротескно и страшно. В мире больше насмешки над горем, чем рыданий над ним. <…>
Не надо трагически ругаться.
Не надо ругаться трагедиями.
Все равно, не сегодня завтра Вселенная околеет. Или повторится рифмой, первобытной, как первая социально-экономическая формация.
А смерть, как ветер, возвращается на круги своя.
Не надо писать исторические
Надо писать
Исторические трагедии надо писать, только когда душа проста и чиста, как у молодого теленка… У таких авторов художественные произведения возникают от избытка альтруизма и филантропического намерения ознакомить малоэрудированную аудиторию с историческими происшествиями. Но это простое и чистое намерение входит в компетенцию другого департамента (наверное, социального обеспечения) и к искусству отношения не имеет.
Это искусство автору рецензии не нравится, и поэтому мы, автор рецензии, снимаем с автора трагедии штаны. И внимательно посмотрим, что там делается.
Да-а-с-с…
Там делаются очень серьезные вещи и ставятся важные вопросы.
Еврейские вопросы ставятся с одесским акцентом и в течение последних тысячи восьмисот семидесяти пяти лет сильно напоминают армянские загадки.
Я категорически возражаю против одесского акцента
[Стерто. —