И все вдруг перевернулось, все потекло в обратную сторону — от ненавидь, от убий. Соня увидела себя глазами Коли, любящими глазами: «Хорошая, добрая, светлой всегда казалась…» И эта добрая, эта светлая с пеной у рта — гордись, что убийца!..
Погас фонарь над мостовой. Вечер кончился, город на ночь гасил часть уличных огней. Темнота, висевшая где-то над крышами, свалилась ниже. Город словно съежился, оцепенел. Лишь дождь продолжал шуршать в потемках, вкрадчиво жил.
Соня стояла под дождем на пещерно темной, чужой улице, раздавленная открытием самой себя — до чего же безобразна, как можно такую терпеть другим, как встречаться с людьми, глядеть им в глаза…
Если б теперь вернуться к Коле, вымолить прощение. Но Коля за стенами и замками… И то, что сделано, выбросить прочь уже нельзя, как нельзя повернуть назад время.
По коридору за доверью перестали ходить, жизнь кругом замерла, и таинственное здание тюрьмы заполнила тугая тишина.
Коля лежал на койке, сам перед собой притворялся — дремлет, раздавлен, равнодушен ко всему, но, затаившись, ждал, ждал, что Он снова к нему придет. И верил — будет, не обманет! И боялся спугнуть.
Он бесшумно вошел и сел в его ногах на кровати, настолько высокий и плечистый, что стало тесно в камере. И лампочка с потолка освещала Его спутанные кудельные волосы, и лицо Его было в тени. Но Коля знал, лицо у Него есть, нисколько не изувечено, знакомо, хоть плачь. И от него тянуло приветливой прохладой, как в знойный день из еловой чащи.
— Я боялся, что ты не придешь.
— Ты теперь ничего не бойся — все прошло.
— С тобой не боюсь, а без тебя всех, даже мамы…
Это было не совсем так, Коля немного боялся Его — вдруг да скажет о маме плохое, тогда и с Ним станет так же трудно разговаривать. Жутко подумать — если и с Ним!.. Но Он сразу почувствовал страх и сказал то, что Коля хотел слышать:
— Не бойся мамы, а жалей ее.
— А можно мне тебя жалеть?
— Нет, нельзя.
— Почему? Мне очень хочется!
— Ты видишь, как мне с тобой хорошо.
— Давай вспомним что-нибудь.
— Ты не забыл нашу самую первую рыбалку?
— Я был тогда совсем еще маленький и помню… траву очень холодную и мокрую.
— Это роса.
— И реку помню — черная, страшная и дымилась.
— Это туман.
— А потом птицы летели, низко, низко, над самой рекой, даже крыльями воду задевали.
— Это утки.
— Но больше всего я люблю вспоминать князька.
— Люби все — и росу, и туман, и уток, всех других птиц и зверей. Ведь это так просто — взять да любить. Вот ты меня полюбил, и тебе стало хорошо.
— Хорошо… — как эхо отозвался Коля, чувствуя, что плачет от счастья.
Раздались шаги в глубине коридора, и Он исчез не простившись. На Колином лице сохли счастливые слезы…
Людмила Пухова засиделась у Сулимова. Он еще долго ее расспрашивал, но так и не поймал на противоречиях, все, в общем, совпадало с показаниями и старой Евдокии, и Анны Корякиной, и даже страстотерпца Соломона, «чистыми слезами» оплакивавшего Рафаила Корякина. Сулимов составил протокол. Она оказалась дотошной, вчитывалась не торопясь и вновь все переживала, шумно вздыхала:
— Что было, то было. Выгораживать себя не хочу.
Похоже, она не собиралась выгораживать и мужа: вставленное Сулимовым замечание — Пухов действовал на пару с Корякиным не без выгоды для себя — никаких возражений у нее не вызвало. Она поставила свою подпись, и он расстался с ней.
Итак, Илья Пухов виноват не более других. Крупней всех вина Рафаила Корякина — делал все возможное и невозможное для своей безобразной смерти. Но с него-то теперь взятки гладки. Отвечать придется только сыну, который и без того в своей куцей жизни достаточно натерпелся за грехи, допущенные в разное время разными людьми.
Был уже поздний вечер, большое, деятельное днем здание управления сейчас замерло, только на нижнем этаже продолжали бодрствовать те, кому и ночью надлежит следить за порядком в городе. Да еще, наверное, в каком-нибудь кабинете, зарывшись в бумаги, «подбивает бабки» страдалец вроде него, Сулимова. И лежала на столе под лампой раскрытая папка, начатое дело…
Выходит, Сулимов сделал круг и оказался на прежнем месте. Свидетельства, собранные за столь короткое время, ничего, собственно, не дали. Мальчик убил своего отца — только и всего, вопиющая очевидность!
Неудачи случались и раньше — нащупанный преступник, как налим, порой ускользал из-под рук. Чувствовал досаду, сердился на себя — неловок, не с того конца ухватил, — самолюбиво переживал упреки начальства. Сейчас никто не упрекнет, никто не выразит недовольства, и досадовать на себя, казалось бы, нет повода — любой другой на его месте сделал бы не больше. А вот поди ж ты, не отпускает — так и хочется кому-то поплакаться, раскаянно саморазоблачиться, как разоблачали себя перед ним мать, бабка мальчишки, та же Людмила Пухова. С кем поведешься, от того и наберешься — в эпидемию попал.
Сосредоточься, разберись в себе — почему недоволен, почему не отпускает чувство вины? Мальчишку жалко, помочь не в состоянии? Но ведь ты и прежде жалел каких-то простаков, влипших сдуру или по нечаянности в грязные делишки. Жалел, но вины-то за собой не чувствовал.