XXI
Костя стоял у замызганного столика летнего кафе на Фрунзенской набережной и пил пиво. Выбраться из района в центр Москвы его вынудил Разбирин, который не доверял никаким мобильным связям и всему предпочитал живое общение. Докладывать особо нечего, но Лена была в школе, и Костя решил, что вырваться на час в центр не помешает. Надо было постараться взглянуть на все, что произошло за последние несколько дней, отстраненно, извне, со стороны. А это лучше удается, когда ты выбираешься из гущи событий в самом буквальном смысле. Пиво он не любил, но это кафе было их с Разбириным условленным, а точнее давно облюбованным местом, где кроме пива ничего никогда не продавалось.
Отхлебывая мелкими глотками из бокала горькую жидкость, Костя пытался понять, можно ли за что-то зацепиться в этом скользком деле. Точнее, зацепиться-то можно было за все и вся – вопрос только в том, как скоро эта нить оборвется, никуда не приведя в конечном счете. В том, что все так или иначе связаны, Костя не сомневался. Но связь пока вырисовывалась абстрактная. Допустим, Геныч имеет какие-то дела с Гремлиным. Допустим, Хлыстов юлит, а на самом деле знает Геныча более чем лично. Ну и что с того? И куда деть остальных жителей, которые так упорно закрывают глаза, а точнее, приветствуют все перемены, происходящие в районе. Костя почувствовал, что колеблется в выборе метода, по которому надо действовать. Это была его извечная двойственность, доставшаяся от родителей. Отцовская жилка требовала военной решительности, мамина – обдуманности и неторопливости.
Вообще Костя вырос в семье следователей. В переносном смысле, конечно. И сам он часто повторял эту шутку, имея в виду старую теорию ведения допроса с участием двух следователей: доброго и злого. Добрый следователь сочувствует обвиняемому и даже как бы осуждает несдержанного напарника, злой слепит в глаза настольной лампой и бьет. И часто именно той самой настольной лампой и часто именно в область глаз. И хотя подследственный прекрасно понимает, что оба следователя добиваются одной и той же цели, а именно признания, добрый все равно кажется ангелом, а злой чертом, то есть крайностями, выбор между которыми очевиден. Если уж каяться, то, конечно, не тому, кто норовит заехать тебе по физиономии.
Конечно, до рукоприкладства в Костиной семье дело не доходило, но отношение к себе со стороны родителей он определял именно так: добрым следователем была мама, злым – папа. К тому же это удивительно точно отражало их, так сказать, классовую принадлежность: мама – филолог и преподаватель русского языка, стало быть, мягкотелая интеллигенция, папа – профессиональный военный, значит, милитарист и консерватор. В реальности же все было сложнее. Можно даже сказать, с точностью до наоборот. По иронии судьбы, Костин отец вырос в семье советских интеллигентов, а значит, был военным в первом поколении, тогда как семья Костиной мамы сплошь состояла из военных и, стало быть, ей предстояло стать первой в роду «интеллигенткой». Вполне возможно, что именно это хитросплетение и сблизило их в свое время – каждый ощущал на себе бремя первопроходца и в какой-то степени изгоя. Это позволило им быстро найти общий язык с родителями своей половинки, которые хоть и были недовольны выбором профессии своего ребенка, зато были рады выбором личным – каждый получил по новому «правильному» родственнику.
Конечно, много позже, когда Костя уже женился на Веронике, и у них родилась Леночка, он понял, что злым следователем его папа не был. Эта невыгодная роль была ему навязана мамой, точнее, той безграничной любовью, которую она проявляла к маленькому Косте. Тем более что эта любовь, гипертрофированная, помноженная на «долгожданность» ребенка, как любая крайность, иногда приводила к катастрофическим последствиям. Отец часто мотался по командировкам, инспектируя военные объекты, и воспитание легло на плечи мамы, которая физически не успевала следить за растущим отпрыском. Костя этим пользовался и большую часть времени проводил во дворе. Когда же отец возвращался, то начинались «суровые будни». Он строго следил за Костиной дисциплиной, ходил в школу, расписывался в дневнике, отчитывал за неважные отметки и всячески поддерживал образ грозного отца. Начинались разные «Не груби матери», «Что ты себе позволяешь?», «Как ты себя ведешь?» и классическое «Вот в мое время». Последнее было особенно смешно слышать из его уст, ибо «в его время» родители с него пылинки сдували, и единственный раз, когда они решили выразить свое недовольство поведением сына (а именно, демонстративно ушли в театр), это было его решение стать военным. Дело было в восьмом классе и тогда они еще надеялись, что он одумается.