Или это демонстрация, май, Ялта... Улицы, спускающиеся к морю, перекрыты. Колонны с транспарантами, ждущие своей очереди, вся Большая Ялта — Гурфуз, Никитский сад, Алупка, Артек, Симеиз... гармонь, и в кругу немолодом, женском — рыжий веснушчатый парень в зеленом бархатном костюме с накладными плечами, подтягивая узкие брюки, пляшет русскую. И бархат, и крой моднейшего пиджака, и азарт на скуластом его лице, и хоровод грузных женщин в кримпленовых костюмах — все перепутано, все не совпадает: кримплен, бархат, фигуры, лица, их выражения, но обряд все тот же, не отменяемый никакими переменами, — гармонь, частушки и русская пляска в заморском тесном костюме... Потом Денисов твердо прошел сквозь толпу, миновал оцепление милиционеров (они посторонились, их пропуская) и поставил Таню так, чтобы ей было все видно — и море, и иностранный, украшенный флагами пароход, и набережную, по которой шли люди, и оркестр напротив праздничных трибун с пухлым улыбчивым дирижером, так отчаянно взмахивавшим руками, словно он каждый раз изумленно вскрикивал «ой, мамочка», и рядом с оркестром маленький мальчик, музыкантский сын, в черном костюмчике с белым бантом на груди, все бил и бил в барабан серьезно и строго.
Такие разные люди шли в колоннах, каких и не увидишь никогда в Москве. Сначала старые большевики и партизаны, освободители города, старики и старухи на распухших ногах... парусиновые туфли, домашние тапочки, ветхие плащи и выцветшие шляпы, ветхие лица и выцветшие глаза открывали из года в год демонстрации в Ялте. А дальше моторизованный нарядный Артек, дальше веселые лица, непривычно много веселых лиц сразу, люди, одетые старательно, но немодно, и слишком много отвисших не по возрасту рано женских животов, прикрытых праздничной одеждой, и слишком много черных мужских костюмов в ослепительно солнечный день, когда и море, и небо, и лиловый куст глицинии на набережной, и бутоны роз, готовые раскрыться, и стройные иностранки в широкополых шляпах, машущие руками с палуб корабля, — все взывает к другим цветам, окраскам, к изящной, красивой жизни... А на набережной между тем движется, торопится не отстать от своих малоразноцветная, неподтянутая, неизящная жизнь, выросшая из годов послевоенных, полубездомных, возобновленная в разрушенном городе в полуразрушенной стране, жизнь, поднятая, построенная, худо ли, бедно ли, но именно этими людьми, их трудом, недоеданием, нелегким их бытом, жизнь, которая иностранцам с корабля могла казаться неказистой и бедной рядом с синим морем и зелеными близкими горами на фоне белого прекрасного города.
Но от этих людей, чуть нелепых в своей растерянности, потому что вот они оказались вдруг на виду, — от каждого из этих людей в отдельности ничего не зависело ни в жизни города, ни в том, что море и солнце невольно намекали, что можно устроить на земле и какую-то другую жизнь; это была их, единственно возможная жизнь, и в ней, быть может, ярче, чем в столичной, отражалась вся многотрудная судьба народа, выдержавшего и испытавшего то, что не дано было, пожалуй, испытать в XX веке ни одному народу мира. И липы, под которыми Таня с Денисовым стояли, были посажены после войны вместо срубленных фашистами, и на каштане неподалеку немцы повесили двух связных от партизан, и по этой развороченной, взорванной набережной шли жители Ялты, спустившиеся с гор после трех лет борьбы. Обмороженные, исхудавшие, они плакали и обнимались на этой набережной, немногие из тех, кто остался в живых, совсем тогда молодые, и казалось, все у них впереди... Глядя на старуху в черном платье, черных чулках и черном платке на. голове, шедшую будто бы вместе со всеми, но отдельно, так что видно было, что ни к какой организации она не принадлежит, глядя на ее лицо, в котором сосредоточилось одиночество старости, потерявшей все, кроме горькой причастности к общей народной судьбе, кого-то пощадившей, а ее жизнь превратившей в пустыню, Таня внезапно для себя начала плакать — тихо, незаметно, потом всхлипывать все громче.
— Что ты плачешь? — Денисов повернул Таню лицом к себе. — Что с тобой?
— Я плачу потому, что мертвых больше, чем живых.
Таня все глядела на старуху, та семенила уже где-то впереди, и видно было только ее согнутую шустро поспевавшую за молодыми спину. Слезы неудержимо лились, затекали в уши, Таня не могла остановиться.
Милиционер, наводивший порядок, то есть следивший за тем, чтобы никто не перебегал набережную в неположенных местах, укоризненно глянул на Денисова: «Стыдно, молодой человек, в такой день девушку до слез доводить». Денисов отмахнулся и уговаривал Таню уйти, Таня все всхлипывала...
А море было синее, небо голубое, и оркестр играл марши, что играли на набережной, должно быть, еще во времена Чехова, но сколько горя избыто и горестных побед одержано с тех пор, сколькими жизнями заплачено!..