Великий Иосиф не помог, и бабушку опустили в стылую землю. И во мне все смерзлось в железный ком. На кладбище я не вытиснула из себя ни слезинки. На фоне тщательно продуманной истерики Коловратки это выглядело звериной черствостью. Родственники поражались моей неблагодарности. А на следующее утро ясный, как зимний день, и такой же холодный
Дед Борис умер через два месяца после бабушки. Оказалось: это он без нее не мог. Был апрель, земля лежала расслабленная, готовая легко принять в себя и легко отдать. Когда мы ехали на кладбище на стареньком, выделенном автопарком ЛиАЗе, следом торжественно плыли такси, и в каждом горело по скорбному зеленому оку. Я не знаю, сколько их было. Прохожие останавливались, глазея на диво. Когда подъезжали к кладбищенским воротам, все водители одновременно дали сигнал. Пронзительный вой вспорол тишину, ударился о низкое замурованное небо и, не найдя ни щели, чтобы пробиться в обитель света, осыпался серой штукатуркой дождя.
Дед умирать боялся. Он глотал множество таблеток, заваривал какие- то коренья и часто перебирал маленькие, не больше спичечного коробка, черно–белые фотографии. Однажды в детстве, открыв ключом сервант в поисках лекарства для бабушки, я обнаружила эти бережно припрятанные, крепко пахнущие корвалолом снимки человека в военном френче, чей облик ни о чем мне тогда не сказал. А потом, когда я узнала, какому это солнцу тайно поклоняется дед, и высказала ему свое дерзкое подростковое негодование. Помню, как он жалобно защищал своего кумира, не отступая ни на йоту, словно умоляя: «Не трогай!» Сейчас мне стыдно за свою тогдашнюю наступательную категоричность. А тогда я считала, что он предает бабушку тем, что хранит портреты человека, полстраны сгноившего в лагерях. После бабушкиной смерти дед уже открыто носил снимки в нагрудном кармане вместе с таблетками, на ночь клал на тумбочку в изголовье, и я не препятствовала.