Названная в честь «Капитала» навещала мать обычно по календарным праздникам: снимала в коридоре модные сапоги на каблуках, под которыми неожиданно обнаруживались рваные чулки («Все равно люди не видят!» — говорила она мне, делая акцент на слове «люди»), и горделивой походкой, насколько позволяли расквашенные тапки, проходила в залу. Конечно, мы не были для нее людьми; мать же перед ней благоговела: «Вот у Капы муж сумки из магазина в зубах носит!», «Вот у Капы дети умные — не то, что вы!», «Вот Капа умеет общаться с людьми — ее везде приглашают!» и т. д. Эта Кассиопея житейской мудрости и Андромеда коммуникабельности — с нее моя бедная мать, прогорев с кинодивами, заново собралась «делать жизнь» — усаживалась за стол с минималистской снедью в духе Петрова — Водкина: селедка, картошка, сделанные из загадочной субстанции мясокомбинатовские котлеты, похожие на раздавленных жаб магазинные огурцы–переростки. После второй рюмки жидкости, которая еще вчера таинственно булькала в сообщающихся сосудах на кухне заводского электрика, Капа начинала щедро делиться своим богатым опытом: «Мужик — ему что надо? Койка да жратва, — учила она мою «второгодницу» — мать. — А ты — любо-о- овь… Нашлась мне тоже, Джульетта… Нет, вы послушайте дуру — он стихи ей читал! Он стихи читал — так он уже и любит!» После третьей рюмки наступала очередь узнать о политических идеалах Капы: «Я вам что — с хера сорвалась «Капитал» читать?! И вообще: это я вам
Мне было двенадцать лет, когда я впервые шокировала названную в честь «Капитала». Мать, желая произвести впечатление, сообщила, что дочь «пописывает стишки». Дочь была немедленно поставлена в центр комнаты перед ареопагом мудрейших. Я прочитала стихотворение, первая строка которого была поговоркой, услышанной от бабушки:
Дрэвы не дарастаюць да раю.
Яны ў снах, як птушкі, лятаюць,
Спяваюць.
Мараць пра подых нябеснага саду
У час лістападу.
У вырай ляціць чарада залатая,
Нібыта гартае
Лясы закалыханы смерцю
Вецер.
Рты перестали жевать. Капа, презрительно взглянув из–под ядовито–зеленых век, посоветовала показать дочь «душевнобольному врачу», потому что нормальные дети такой чепухи, мол, не сочиняют. Да еще на языке колхозников, на котором «инцилигентные люди» не разговаривают! Откуда это у нее? Да от той, от иждивенки… нормального языка не знает… Ну так не надо пускать туда ребенка. Даже страшно представить, чему ее там еще научат. В нашем «вобшчастве» все должны трудиться! «Девочка, деревья — неразумные существа, из этого следует, что они не могут мечтать, видеть сны», — поучительно добавила другая, подхватывая вилкой жирный кусок селедки. Я промолчала, но записала в тетрадь загадку:
Не хаваюць біўняў, поўсці ды рагоў,
Ганарацца званнем першых едакоў.
«Хоч, дыван купі: у маю залу не ўлез».
Што гэта такое?
— Чалавечы лес!
Эмалированные губы красавиц долго еще дребезжали мне вслед, точно опрокинутые металлические миски.
Второй авторитетный совет звезды провинциального социума я сподобилась получить лет этак десять спустя. В ту пору я писала лирические этюды; их почему–то охотно публиковал редактор местной, еще партийной газеты. Капа перестала жевать (декорации все те же: самогон, огурцы, селедка) и, глядя на меня с брезгливой жалостью, как на человека, с ног до головы покрытого экземой, дала гуманный совет: «Если уж уродилась такая умная… дура… дак хоть людям этого не показывай… к тебе ж ни один мушшина положительный не подойдет, спужается…» По мнению Капы, ум для женщины был чем–то вроде рваных чулок, которые следовало прятать.