Он разглядывал всю эту шелуху существования: дома, фабрики, трамваи, ненужную отброшенную шелуху — мельтешащих вокруг людей, кипенье работы — все это лишь внешнее, отброшенная шелуха. Землетрясение прорвало оболочку изнутри. И все посыпалось — Илкестон, улицы, церковь, люди, работа, распорядок дня — нерушимые, но отброшенные в небытие, обнажили внутреннюю суть, подлинную реальность — личное существование, непонятные чувства, и страсти, и стремления, верования и надежды; вдруг явилась обнаружившая себя извечная незыблемость и основа всего, соединяющая твою незыблемость с любимой женщиной. Как все это обескураживающее-запутанно! Все обстоит не так, как кажется! Ребенком он думал, что женщину делает женщиной просто разница в одежде — эти ее юбки, нижние юбки. Теперь же, подумать только, оказывается, весь мир может сбросить одежды, и они будут валяться в небрежении, а ты останешься в новом, преображенном мире, на новой земле, голый в голой вселенной. Поразительно и чудесно!
Вот что такое, оказывается, брак. Старые вещи теряют значение. Ты поднимаешься в четыре часа, вместо чая пьешь бульон, а среди ночи варишь кофе. Ты можешь одеваться или вообще не одеваться, будучи, правда, не совсем уверенным, не преступно ли это. Но совершенная новость заключается в том, что грех твой может быть совершенно прощен. Важно лишь то, что ты должен любить ее, а она — тебя, и вам следует жить, загораясь от общего пламени и не сгорая, как Господь в неопалимой купине. Так они и жили в то время.
Она была раскованнее его, быстрее доходила до экстаза и скорее, чем он, готова была вернуться к действительности. Она собиралась устроить званый чай. Сердце у него падало при этой мысли. Он хотел продолжать жить как жили они до сих пор. Он хотел покончить с окружающим миром и объявить о его бесповоротной кончине. Его снедало подспудное беспокойное желание, чтобы она пребывала с ним во вневременной вселенной вольных и безупречных рук и ног, бессмертной груди, заявляя о том, что внешний распорядок пришел к концу. Устанавливается новый распорядок, распорядок навечно, живая жизнь, брызжущая из блестящей сердцевины, текущая бодро, неприкрыто и неиссякаемо, не ведающая лживой оболочки. Но нет, удержать ее он не мог. Она желала возвращения к почившему миру — желала вновь идти по кромке. Ей требовался званый чай. Известие это его испугало, рассердило и огорчило. Он боялся утраты всего, чего недавно достиг, — как юноша из сказки, которому разрешили один день в году побыть королем, остальные же дни оставаться жалким пастухом, или же Золушкой на балу. Он хмурился. Она же весело начала готовиться к задуманной вечеринке. Страх в нем был силен, его одолевала тревога, он ненавидел в ней это глупое предвкушение праздника. Не отдает ли она свое право на жизнь действительную за никчемный пустяк? Не снимает ли корону, чтобы стать одной из многих — фальшивой персоной в толпе других фальшивых персон, приглашаемых ею на чай, — а могла бы оставаться безупречной в его обществе, делая и его безупречным в принадлежащей лишь им одним стране невероятной близости. А так он должен быть низвергнут, радость его будет растоптана, он примет никчемную банальную смерть ради внешнего существования.
Душа его тоскливо вязла в смятении и страхе. Анна же с упоением погрузилась в домашние хлопоты, перегоняя его с места на место, когда двигала мебель и подметала. Он потерянно не знал, куда себя деть. Он хотел ее возвращения. Ужас и страстное желание, чтобы она была с ним, и стыд от собственной зависимости от нее вызывали в нем гнев. Голова его шла кругом. Чудо опять покидало его. Любовь, восхитительный новый строй жизни грозились быть утерянными, она хочет пожертвовать ими ради пустяков. Она опять примет в себя внешний мир, отбросив живой плод ради показной мишуры, шелухи. И он почти ненавидел в ней это стремление. Страх, что она уйдет, отдалится, делал его беспомощным до глупости, и он беспомощно слонялся по дому.
А она, подоткнув юбки, металась то туда, то сюда, поглощенная работой.
— Вытряси хоть ковер, если ходишь без дела!
И он, досадуя и негодуя, пошел трясти ковер. Радостно возбужденная Анна его настроения не заметила. Он вернулся и опять стал ей мешать.
— Что, ты ничем заняться не можешь? — сказала она раздраженно, как бестолковому ребенку. — Резал бы свой барельеф, что ли…
— Где же мне его резать? — сказал он, болезненно уязвленный.
— Да где угодно!
Он так и взвился от обиды.
— Или пойди прогуляйся, — продолжала она. — Сходи в Марш. Нечего слоняться как неприкаянный!
Он морщился от ненависти и принимался за книгу. Никогда еще так остро он не чувствовал своей униженности, никчемности.
Вскоре ему опять придется спуститься к ней вниз. Его бессмысленное кружение вокруг нее, его желание, чтобы она была с ним, его никчемность, даже безвольно повисшие его руки нестерпимо раздражали ее. Слепо, грозно, нещадно она обрушивалась на него, а он бесился от острых приступов ярости. В нем бушевали темные бури, глаза его горели темно и злобно, в отвергнутой душе зрела враждебность.