Анна превратилась в высокого угловатого подростка. Глаза у нее остались прежние — темные, быстрые, но в них появилась рассеянность, враждебная же настороженность исчезла. Буйные, похожие на золотую канитель волосы стали тяжелее, потемнели и были теперь стянуты на затылке. Она училась в женской школе в Ноттингеме и была поглощена желанием стать воспитанной молодой леди. Но развитым интеллектом, равно как и интересом к учению, она не обладала. Поначалу все девочки в школе показались ей крайне воспитанными, похожими на леди и потому прекрасными, и она попыталась им подражать. Однако ее быстро постигло разочарование — девочки огорчали и даже бесили ее своей мелочностью и злобой. После вольной и щедрой атмосферы родного дома, где мелочи вообще не принимались в расчет, вся эта грызня из-за пустяков особенно угнетала.
Она быстро стала другой — научилась не доверять себе и окружающему миру. Пребывать в нем, добиваться в нем успеха ей расхотелось.
— Какое мне дело до всей этой своры! — презрительно говорила она отцу про соучениц. — Они никто и ничто.
Беда была в том, что девочки не захотели принимать Анну такой, какой она была. Либо становись похожей на них, либо будешь отвергнута. Смущенная Анна сначала соблазнилась и какое-то время следовала их жизненным правилам, но быстро вознегодовала и стала их пылко ненавидеть.
— Почему ты не пригласишь кого-нибудь из девочек к нам в гости? — говорил отец.
— Они нам не подходят.
— Почему же?
— Они свиристелки, — отвечала она, — пустышки, багатель. — Последнее было материнским словечком.
— Багатель или там не багатель, не знаю, но по-моему, вполне милые барышни.
Но переспорить Анну было трудно. Банальности, безликости в людях, особенно в современных барышнях, она на дух не переносила — почуяв ее, она странным образом съеживалась, замыкалась в себе. Анна стала необщительной, потому что с людьми теперь конфузилась, никак не могла решить, чья это вина — ее или других. Она не слишком уважала этих других, и постоянные разочарования ее только злили. Но она хотела бы уважать людей. Поэтому ее привлекали незнакомые — они казались ей замечательными. Те же, кого она знала, стесняли ее, как бы опутывая лживыми мелочами, что ее бесконечно раздражало. Уж лучше сидеть дома, укрывшись от остального мира, приобретавшего тогда черты иллюзорности.
Ведь чего-чего, а свободы и раздолья на ферме было предостаточно. Обитатели ее над деньгами не тряслись, не скупились, не жались, не оглядывались на чужое мнение, потому что ни мистер, ни миссис Брэнгуэн толком этого мнения и не знали, так уединенна была их жизнь.
И Анне хорошо было только дома, где здравый смысл и высокое чувство супружеской любви определяли весь строй жизни, создавая уклад, совершенно отличный от того, что Анна видела вокруг: где, скажите на милость, кроме фермы Марш, могла бы она найти ту полную достоинства терпимость, в традициях которой была воспитана? Гордость и самоуважение родителей не колебало ничье неведомое им осуждение. Посторонние же, с которыми Анна сталкивалась, казалось, жалели для нее самый воздух и только и норовили ее унизить. Находиться среди них для нее было мукой. И она предпочитала держаться отца и матери. И все же мир вокруг манил ее.
В школе и вообще вне дома она вечно попадала впросак и постоянно чувствовала себя каким-то изгоем, никогда точно не зная, кто прав — тот, кто ее осуждает, или же все-таки она. Уроков она не готовила: не видела необходимости их готовить, когда не хочется. Зачем, ради чего? Может быть, в этом есть какой-то высший смысл? Может, все эти люди, эти школьные наставницы представляют некий тайный орден, воплощают недосягаемую добродетель? По крайней мере, казалось, что сами они думают именно так. Но Анна, хоть убей, не могла взять в толк, почему ее надо дразнить и оскорблять, если она не знает наизусть тридцати строк из «Как вам это понравится». В конце концов, не все ли равно, знает она эти строки или не знает? Никто ее не убедит, будто это имеет хоть малейшее значение. Потому что грубую натуру учительницы она в глубине души презирала. И это приводило к конфликтам с начальством. Постоянные замечания и одергивания почти убедили Анну в собственной порочности, изначальной ущербности. Она уже готова была поверить, будто единственное законное ее место — у позорного столба и стояние там — это то, чего все от нее ожидают. И все же она бунтовала. До конца уверовать в свою порочность она так и не смогла. В глубине души людей, досаждавших ей своими придирками и поднимавших шум из-за пустяков, она презирала и призывала мщение на их головы. Она ненавидела их за то насилие, которое они над ней совершали.