Она тоже поняла это и притихла. Он был к ней снисходителен — беседовал, знакомил со всякой живностью, приносил ей в шапке только что вылупившихся цыплят, брал в птичник собирать яйца, позволял угостить лошадь хлебной корочкой. Девочка охотно сопровождала его всюду, принимала все из его рук, но по-прежнему оставалась безучастной.
К матери она относилась с удивительной и непонятной ревностью, вечно беспокоясь, где та находится. Если Брэнгуэн уезжал с женой в Ноттингем, то поначалу Анна играла дома спокойно и даже весело, и так проходило несколько часов. Но время шло, и внезапно раздавался крик: «Хочу маму! Хочу мою маму!» — после чего начинался плач, такой горестный и жалобный, что мягкосердечная Тилли тоже начинала плакать. Ребенок мучительно боялся, что мама ушла, ушла.
Но чаще в отношении к матери у Анны преобладало холодное неодобрение, когда она ее осуждала и была настроена критически: «Я не люблю, когда ты так делаешь, мама». «Я не люблю, когда ты так говоришь!» Девочка была самой больной проблемой Брэнгуэна и всех обитателей фермы. И при этом, однако, она оставалась живой, подвижной, порхала по всей усадьбе, не забывая прибежать и удостовериться, здесь ли мама. Беспечно веселой назвать ее было бы трудно, но она была проворной, сообразительной, вечно занятой, склонной к фантазиям и резкой смене настроений. Тилли говорила, что она с бесовщинкой, одержимая, но так ничего, пока не плачет. Вот плач Анны просто надрывал душу — горе ребенка казалось таким полным и неизбывным, будто в нем приоткрывалась вечность.
Товарищами ей стали животные на ферме; она разговаривала с ними, рассказывала им сказки, слышанные от матери, поучала их и делала им замечания. Однажды Брэнгуэн застал ее у ворот, ведущих на выгон и к утиному пруду. Хоронясь за перекладинами, она кричала огромным белым гусям, преграждавшим ей путь:
— Нехорошо гоготать на людей, если им надо пройти! Нельзя так делать!
Тяжелые спокойные птицы, поглядев на сердитое личико и руно непокорных волос, мелькавшие за перекладинами, задрали головы и, издавая протяжные трубные звуки, стали перегруппировываться, поводя красивыми боками, покачиваясь, как корабли на рейде — друг за другом, вразвалку, они выстроились цепочкой за воротами.
— Вы плохие, непослушные птицы! — сердито крикнула Анна, на глазах ее навернулись слезы испуга и досады. Она топнула ногой.
— Да чем же они так провинились? — спросил Брэнгуэн.
— Они не дают мне пройти, — сказала она, обратив к нему раскрасневшееся личико.
— Сейчас дадут. Проходи, если хочешь. — И он распахнул перед ней створку ворот.
Она стояла в нерешительности, глядя на стайку иссиня-белых гусей, величественно высившихся под серым холодным небом.
— Проходи же! — сказал он.
Она храбро сделала несколько шагов. Потом маленькая фигурка вздрогнула от внезапного насмешливого гогота. Девочка застыла. Гуси двинулись прочь, все так же вздернув головы и вытянув шеи. Они удалились, придавленные низким серым небом.
— Они тебя не знают, — сказал Брэнгуэн. — Тебе надо сказать им, как тебя зовут.
— Они плохие, как они смели гоготать на меня! — выпалила девочка.
— Они считают тебя чужой, — сказал он.
Потом он видел, как, стоя у ворот, она кричала резко и властно:
— Меня зовут Анна Ленская, и я здесь живу, потому что мистер Брэнгуэн теперь мой папа. Да, вот так! И я здесь живу!
Услышанное приятно позабавило Брэнгуэна.
Но постепенно, безотчетно девочка стала льнуть к нему в минуты детского смятения и одиночества, когда так тянет прижаться к чему-то большому и теплому, раствориться всем маленьким тельцем в чьем-то огромном до необъятности существовании. Интуиция подсказывала ему обращаться с ней бережно, замечать ее и отдавать себя в ее власть.
Однако заслужить ее расположение было нелегко. Например, к Тилли она питала по-детски безоговорочное презрение, почти антипатию, потому что бедняга была лишь прислугой. Ребенок не подпускал ее к себе, не разрешал, чтобы та дотрагивалась до нее, всячески ее избегая. Она видела в Тилли низшую расу. Брэнгуэну это не нравилось.
— Почему ты так не любишь Тилли? — спросил он.
— Потому что… потому что… потому что она косит на меня!
Потом постепенно она приняла Тилли, но лишь как часть домашнего обихода, а не как личность.
Первые недели черные глаза ребенка были постоянно настороже, следя за ним. Брэнгуэн, добродушный, но раздражительный, а к тому же развращенный безответностью Тилли, легко взрывался. Когда дом начинали сотрясать его нетерпеливые крики, то спустя немного он ловил на себе хмурый взгляд черных глаз и чувствовал, что вот-вот девочка вздернет подбородок этим своим молниеносным змеиным движением:
— Уходи!
— Я-то никуда не уйду! — наконец не выдержал он. — Убирайся сама, живо, чтоб духу твоего здесь не было! — И он указал ей на дверь. Ребенок попятился, бледный от страха. И тут же приободрился и осмелел, видя, что гроза прошла.
— Мы не хотим с тобой жить! — проговорила девочка, вздергивая маленький подбородок. — Ты… ты орангутан!
— Чего-чего? — обомлел он.
Она дрогнула, но все же выговорила:
— Орангутан!
— Ну, а ты макака!