Винфрид склонился над столом, благодаря Клауса за приглашение, но он думал: «Этот преступник собирается выступить. Царские генералы сумели уговорить его, а немецкий народ воображает, будто на Востоке мир. И сторонники его тоже в этом уверены, во всяком случае те, что находятся здесь. Возмутительно! Просто жаль такого вояку». И он заверил генерала Клауса, что с радостью будет монетой в его руках, одной из тех исчезнувших теперь золотых монет в десять марок, какими когда-то оплачивали генеральские векселя.
— Согласен, — великодушно сказал Клаус.
Стоял великолепный июньский день. Господа завтракали. Они ели раков из Вилии, холодную ветчину с гарниром из овощей; и всем остались довольны. Винфрид разглядывал рисунки на обоях в маленькой столовой генерала Клауса, и в каждом чудился ему сук, на котором болтался маленький мужичок. Беседуя, он намотал себе на ус две новости, до сих пор ему не известные: во-первых, выступая второго января в комитете рейхстага, генерал Шиффенцан заверил, что Германия в настоящий момент может якобы справиться с врагами на Западе и без своих прямых союзников и можно поэтому хладнокровно взирать на выход из коалиции Австро-Венгрии, Болгарии и Турции. И во-вторых, что генерал Клаус, будучи командирован в Академию генерального штаба, тогда изучал старый план Мольтке относительно войны на два фронта: оборона на Западе и наступательный удар на Востоке с целью сокрушить Российскую империю. И теперь, говорил генерал, глотая сыр, он бы охотно вызвал этот план к жизни. Ибо старый Мольтке, скажем по секрету, кое-что смыслил; во всяком случае, в битве под Седаном он добился некоторых результатов.
На обратном пути в Вильну Винфрид прочел коротенькие письма Лихова; господин фон Эллендт привез их с собой в портфеле. Они были полны горькой неудовлетворенности, угрюмого брюзжания; старый юнкер негодовал. Вот что получилось, думал Винфрид. Не для того же Лихов вырывал из рук Шиффенцана нашего славного старого Гришу, чтобы теперь вешать этих Гриш десятками. И жизнь представилась Винфриду злобной, насмешливой гримасой. За окнами мелькал цветущий и скромный пейзаж, Винфрид беседовал с попутчиком, обладавшим средневековой внешностью, и странное чувство, вернее даже предчувствие или воспоминание о чувстве, охватило его. А Конрад фон Эллендт, как бы размышляя вслух, рассуждал об упорядочении церковных дел, о том, что осиротевшую виленскую епархию можно было бы передать заслуживающему доверия литовскому епископу в Ковно и что он, пожалуй, возложит эту нелегкую миссию на своего заместителя Вреха, чтобы избавить генерала Клауса от решения столь сложной дипломатической задачи. Но тут Винфриду почудилось, будто поезд идет по тонкой корке льда. И он вспомнил «искусственную дорогу» по замерзшему Неману. Нет, добром это не кончится.
Монета
Наступила пора, когда дни становятся короче и сумрачней. Даже Париж не может смягчить ощущения, что жизнь уходит. Вот и моя жизнь уходит, скованная, бесцельная, думает изгнанник, нахлобучивая на лоб черный берет и засовывая руки в карманы. Вокруг него течет то темный, то пестрый поток людей, наводняющий в октябре к пяти часам широкие Елисейские поля. Вереницы автомобилей, словно спущенные с цепи собаки, устремляются к Триумфальной арке, как только ажан освобождает им путь; на другой стороне улицы такая же вереница рвется к площади Согласия. Небо, высокое и бесцветное, тянется над ущельями улиц. Как здесь жить? Серый свет никого не радует. Зато витрины сияют и сверкают; они бросают на прохожих огромные снопы света, на мгновение выхватывают из сумрака многокрасочные пятна — группы людей — и обводят светлой рамкой спины тех, кто стоит, точно приклеенный к самому стеклу. Но какой смысл эмигранту, которому приходится учитывать каждый грош в ожидании, пока на родине рушится ненавистный и подлый режим, вожделеть к сверкающим и соблазнительным изделиям французской столицы?
Изгнаннику, одному из множества не знающих покоя людей — во время европейской войны они бежали под сень Эйфелевой башни, спасаясь от политических репрессий и распада общества, к которому некогда принадлежали, — бездомному изгнаннику было лет сорок пять, а может быть, и меньше. Его худое лицо, выразительно сжатый рот, дугообразные брови, длинный и острый нос изобличали в нем южанина и человека умственного труда.