Прямо вижу: еще все сидим и поем под гитару «Орландину», «Самый быстрый самолет» и «Ах, как бы хотелось, хотелось бы мне», я выхожу со светлой террасы в темноту и шлепаю по траве к деревьям, чтобы пописать. Еще слышно, как Лева поет, но идет дождь, и дождь скрадывает голоса. Я возвращаюсь и вижу: кто-то уехал, кто-то умер, кто-то стал другим. Не совсем так, конечно, но почти: вышел на минуту поссать, а вернулся в журнал «Корея».
И вот теперь я свернул за угол, и в меня попала пуля. Почему так нелепо? Я думал, что на поиск смысла жизни у меня есть годы. А получается, в запасе доли секунды.
Сейчас я умру. А со мной вместе умрут все те, кого я знал, все слова, все звуки и знаки. Кому достанется мой аппарат для уха, что станет с зайцем, куда денут письма? Перечисляя это, я с удивлением вижу, что жалеть мне особенно не о чем. Я вел полумертвую жизнь, в которой все дни слились в один замерзший суп. Единственное, о чем жалею: я не был влюблен. Все опыты и попытки не идут в счет, всё не то. Вот, что помешало мне стать кем следовало: для этого надо быть влюбленным. Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Нет правильного ответа, только такой: я стану влюбленным. Любовь меняет обычные правила времени, вскрывает их смехотворность. Создает остров Небывалый. И в новых прежде небывалых временных промежутках дает сделать что-то живое.
Когда я страдал от того, что умер кто-то мне дорогой, я страдал от того, что начиналось скучание. По тому, чего теперь не будет, что станет неслучившимся: по шутке, объятию, приветствию, взгляду того человека на дерево или на собаку. Сейчас, когда умираю я, мне жаль, что не по чему во мне скучать. А надо, чтобы и моя жизнь чем-то сделалась. Воплотилась во что-то. Надо было сделаться влюбленным и действовать соответствующе. Например, смотреть на дерево.
Я как будто вышел из самого себя: стал глазеть на себя со стороны. Точнее, сверху, как на страницу с персидской миниатюрой. Вот эта картинка: темный вечер, качаются деревья, на них сидят птицы разноцветных оперений, посреди изумрудной улицы среди цветов лежит мальчик, раненный пулей в сердце, дальше – сад, живущий в ожидании вселенской победы. К мальчику подлетает мотылек и почему-то басом спрашивает его: «Что заставило вас измениться? Чей-то совет? Собака? Случайная музыка? Или внутренняя перемена, непостижимая, как небо над головой и ветер в овраге?» А мальчик молчит, и над ним ходят лилии. И говорят: «Смотри на нас, мы полевые лилии, смотри, как мы растем – не трудимся, не прядем, ведь завтрашний день сам будет заботиться о себе».
Кстати, о лилиях, если я умираю, то почему я не чувствую предсмертного запаха трав и цветов? У человека, я знаю, есть обонятельный рецептор, он пробуждается перед гибелью. У каждого он свой. И я должен его чувствовать: шалфей, иван-чай – не знаю, что там еще.
– Да что там еще?!
– Да пластиком его задело самое большое, а он уже со святыми отцами разговоры разговаривает. Или вообще от грохота накрыло. Софитом ослепило. Эй, обморок, встаем! Христос воскресе!
Кто-то поднял меня и грубо встряхнул.
– Ты что же это, уебок, в кадр влез? Кто напролом-то идет? Глухой, что ли, совсем? Не слышал? Шептали-шептали ему – стой, стой, а он лезет, эх ты. Кадр запорол, мы тут про веру православную на фронте снимаем, а он уши развесил, вали давай, пока не сдали гвардейцам. Ерёма, по новой заряжай!
3.18
Шуршанье платья, легкие шаги, приветственные возгласы. Это – движение сбора гостей. Это – шуршанье платьев, легкие шаги, тихие переговоры со стражниками и изящнейшими помощницами, звон бокалов. Стук приборов о тарелку, удар вилки о зуб, харканье, рыгание, резко отодвигаемый стул, пинок, окрик «Пидарок, ты ослеп или оглох?». Открываю глаза: стою вплотную к краснощекому крупному гоблину, на плечах его пиджака – трупики жуков и перхоть. Черный бим, белое ухо. Я прошу у него прощения.