Успокоясь таким образом, Гоголь даже сам находил, что затеять ночной отъезд было бы очень неуместно, но, однако, успокоился он не совсем и не шел спать, а продолжал разговор, толкуя о различии между шуткою и насмешкою, которой он себе не мог простить, и был немилосерден к себе за то, что уверял Путимца, будто молоко стоит даже дороже полтинника. Это, по его мнению, имело именно характер насмешки, желание сделать другого человека дураком. Он пустился в ученые рассуждения, приводил мнения о насмешке Тацита и Лабрюйера и вообще удивил приятеля, обнаружив перед ним, что он давно и много думал об этом. Особенно его давило мнение Тацита, что «насмешки оставляют в уме смертельные уколы и ничего не исправляют»; потом он переносился к сатире, которая «должна нападать прямо на нравы», цитировал Вольтера и Декурселя, говорил о способностях разных народов различать насмешку и сатиру, о народе и о народах, об обязанностях тех, кому больше дано и с кого больше взыщется. Появилась в ночной тишине критика известного выражения Hominem homini deum esse (человек — бог для человека), и потекли доказательства, что в этом выражении нет ничего нескромного и ничего неблагочестивого.
Гоголь развивал мысль: как один человек с добрым настроением способен принести добро другому, доказать ему безобидно его недостоинство и подвинуть его на лучшее. И вот такой-то человек и есть ангел, или, в известном смысле, «бог для человека».
Черныш сквозь сон с трудом все это слушал и потом совсем заснул и не заметил, когда Гоголь от него удалился, но когда ему через некоторое время случилось проснуться, то он увидал, что постель поэта пуста. Черныш приподнялся и, к удивлению своему, увидал, что Гоголь по-прежнему опять пребывает на балконе, но только теперь он уже не шаркал в ажитации желтыми шлепанцами, а стоял в том же белом халате на коленях, со сложенными на груди руками, с низко упавшею на груди головою.
Он молился… О ком: о себе, о Путимце, о России, которую он так чисто любил и так нежно защищал, меж тем как она «была черна неправдой черной»…
Но тогда тем более причин было о ней молиться…
Густо-синий фон неба, на котором с вечера так ярко горели крупные украинские звезды, теперь уже бледнел; тянуло свежей росой, и с дальних ставов слышалось пиликанье предваряющего рассвет удода.
В этом прошла вся ночь, после злой насмешки, которой в самом деле суждено было иметь очень серьезные и неприятные последствия для Путимца.
Прошло сколько-то дней: никаких сцен из-за Путимца у приятелей не повторялось. Гоголь о нем словно забыл: он был весел, шутил, гулял, бегал с детьми по садам и рощам и даже пускался танцевать с деревенскими дивчатами или иногда «сам с собою в паре». Последнего рода танец происходил под собственную же музыку, состоявшую из немудрого напева очень краткой песни:
Тут было начало, тут и конец этой танцевальной песни. Но как всем удовольствиям и радостям на свете бывает везде конец, то молодым людям настала пора возвращаться в Нежин.
Ехать надо было опять через то же село, где сидел при своем постоялом дворе Путимец.
На этот раз погода была совсем иная: жар не томил и жажда не мучила, да хоть бы и захотелось пить, так путники от того не потерпели бы: добрые хозяева отпустили гостей «як слид по закону», то есть не только хорошо их накормили, но и положили им в ноги в повозку все, что заведено класть «по некоему древнему установлению», то есть сунули плетунец с двумя парами той наливки, которую в оные счастливые дни в Малороссии пивали заместо черт знает какого московского квасу, от которого «только в животе тарахтит так, що аж на душе смутно диется». Если бы дорогой Чернышу и Гоголю захотелось пить после жареных «ковбасок», то им было что пить, да еще такое вкусное, что «все пальцы осмокчешь». Тут и сливянка, и вишневка, и персиковка, все с давлеными косточками, от которых такой тонкий дух сшибает, как будто перед самым носом прошла самая деликатная панночка с раздушенным платочком в белой ручке. Вынь бутылочку, хлебни, да вот он и рай Богометов. Лучше уж ничего и быть не может даже в самой Малороссии.
Однако, несмотря на весь этот богатый и роскошный запас освежающего питья, как только молодые панычи въехали в село, где сидел в своем постоялом дворе Путимец, Черныш сейчас же велел ямщику подвергать к «кацапову дому».
— Тогда, — говорил он Гоголю, — ты сделал над ним злую насмешку, а я теперь сострою с ним добрую шутку.
Шутка эта должна была состоять в том, чтобы опять спросить у кацапа молока и молоко без торгу выпить и заплатить за него дворнику только один гривенник, то есть столько, сколько оно действительно стоит, а потом махнуть по коням и уехать.
Гоголю самому эта затея понравилась, да и вслушавшийся в разговор приятелей молодой ямщик тоже одобрял ее.