Мне и всем мною высказанным мыслям-рассуждениям о романе «Плаха» предстояло серьезное испытание, когда, заканчивая свою статью, я прочел в «Известиях» (2–3 декабря 1986 года) статью Владимира Лакшина «По правде говоря!» — первый более или менее обстоятельный критический анализ нового произведения Айтматова. Я читал и соглашался почти со всеми претензиями критика к роману. Более того, осознавал, что явные недостатки произведения и языковые штампы, вдруг ранящие наш вкус как заусенцы, натяжки в жизненной и социальной биографии Авдия, рискованная автономность каждой из частей романа и т. п. — все это и прежде мною ощущалось и замечалось, но вдруг прочел В. Лакшина — высветилось крупно. Настолько, что вроде бы уже и нет большого и неординарного произведения, а нерасхожая гражданская мысль и смелость его — той же, например, третьей «излишне автономной» части! — будто бы и не существует всерьез…
Прочел статью, почти согласился… и она отступила. А роман снова завладел сознанием, захлестнул душу высочайшей волной, магия его непонятной мощи вновь потеснила мысль критическую…
Да, действительно все так нескладно в романе, не подогнано и так же отшлифовано. Грубый кусок железа. Но только намагниченного. Он будто бы живое что-то, сопротивляется вашей воле и мускулам, рвется, вырывается из рук (неужто не помните это чудо из чудес детских своих открытий?)…
Не эта ли «намагниченность» каждой части и частички романа, не она ли создает ощущение таинственной мощи и, как ни удивительно, целостности произведения Айтматова (при всех нарушениях привычных норм архитектуры романа?).
А «намагнитить» свое произведение и каждую его частичку, тем более с такой силой, можно лишь энергией своей собственной мысли и боли.
Чингиз Айтматов — и это следует отметить — раньше многих других заболел неотступной мучительной мыслью о «немыслимом»: так что же ждет людей и планету и как, как об этом писать, кричать, чтобы услышали, чтобы дошло?! Как выразить невыразимое? Чтобы хоть как-то могла литература влиять на ход событий.
Вспомните его статьи, выступления, диалоги — это было не «на потребу дня», а всерьез, из глубины сердца и совести. Доказательство — роман «Плаха».
Выразить невыразимое! Неужто так просто это сделать: взял классические формы и выразил? А если это — как взрыв? Как горы образуются: донным напряжением, сдвигом, а то и вулканическим выбросом. Как разбросает, так и ляжет. Строго направленным сделать такой «взрыв», очевидно, можно. И даже следует — искусство как-никак. Но только не знаем никогда, что потеряем. Выиграем в гармонии, но вдруг потеряем в силе? Наверное, и Достоевский «мог быть более гармоничным» (этого не одному Ивану Бунину хотелось в свое время), но только как бы выразил этот писатель тогда весь трагизм дисгармонии бытия человеческого?..
К таким произведениям, как «Плаха», «Печальный детектив», «Пожар», необходимо еще и привыкнуть. К новым вулканическим горам, наверное, тоже привыкал чей-то глаз нелегко и, скорее всего, с чувством дискомфорта и даже ужаса. Откуда такое, что это?!
А потом уж невозможно и вообразить, что этого не было, представить пейзаж без той или другой горы.
Некоторые произведения мы принимаем с немалым трудом, смущением — что ж, это в порядке вещей. Они врываются в литературу, они будут врываться-взрываться у нас на глазах снова и снова.
Привыкнем.
Ну, а что первые произведения из этого ряда появляются на свет с недостатками, даже с
Во времена всех римских тиранов, Тибериев да Неронов, парадоксально существовал миг высшей свободы для людей, полностью зависящих от их жестоких капризов, дикой паранойи. Миг этот, однако, соседствовал впритык со смертью. Готовясь по приказу тирана вскрыть себе вены, патриций мог сесть за столик и написать — все, о чем вчера и помыслить не решался. Всю правду прямо в лицо. Последний миг поднимал любого лгущего и лебезящего перед тираном до человеческого наконец образа.
Жить каждым мигом как последним — это давно очень много значило в делах литературных. Писать, как если бы это было твое последнее слово! Да и жить, вести себя перед внешней силой так, как если бы тебе надо через мир «предстать»…
Из этого — и Достоевский. Притом, помимо «больной совести» и необычайного дара человечности, был еще и такой момент: биографический. В разных томах последнего нового академического издания напечатаны странноватые столбцы дат: приступы болезни писателя. Мы знаем, как они тяжело проходили, каждый мог стать последними минутами жизни.