Той туалетной работницы там уже не было. По той простой причине, что не было и писсуаров.
Через два или три дня я вдруг заметил, что парижане за последние двадцать лет сделались вежливыми. Не то чтобы они бросались к вам с объятиями и благодарили за то, что вы освободили их от фашистов, но они явно стали более терпеливыми и любезными. Водители такси по-прежнему оставались непроходимо тупыми, но все остальные — продавцы, официантки, полицейские — казались теперь почти приветливыми. Я даже видел однажды, как официантка улыбнулась. А еще кто-то придержал дверь, чтобы она не хлопнула меня по физиономии, вместо того, чтобы придать ей ускорение.
Это начало сбивать меня с толку. К счастью, в последний вечер, когда я прогуливался по набережной Сены, приличного вида семья — двое взрослых и двое подростков — торопливо проследовала мимо меня по узкому тротуару. Не замедляя хода, не прерывая оживленной беседы, они сбросили меня в канаву — и даже не оглянулись. Я бы обнял их, если бы догнал. Они восстановили во мне внутреннюю гармонию.
Утром в день моего отъезда я дотащился под серым дождем до Лионского вокзала, чтобы поймать такси до Северного, откуда шел поезд на Брюссель. Из-за непогоды кругом не было видно ни одной машины, так что оставалось стоять и ждать. Пять минут я оставался в одиночестве, но постепенно подошли другие люди и заняли очередь за мной.
Когда наконец подкатило такси и подрулило прямо ко мне, я с удивлением обнаружил, что семнадцать взрослых мужчин и женщин совершенно искренне считают, что имеют право пролезть вперед меня. Пожилой мужчина в кашемировом пальто, явно с высшим образованием, буквально оттирал меня от машины. Я обиженно завопил по-французски, чтобы им было понятнее: «Ну, нет! Ну, нет!» — и буквально упал на дверь, как на амбразуру. Очутившись внутри, я с трудом преодолел желание зажать галстук толстяка дверью, чтобы заставить его пробежаться до Северного вокзала. Вместо этого я просто сказал шоферу поскорее увезти меня прочь отсюда. Он посмотрел на меня как на большой, мерзкого вида кусок говна и со вздохом отвращения включил первую скорость. Я был рад убедиться, что некоторые вещи никогда не меняются.
Брюссель
В Брюсселе я вышел не на своей станции. Просто задремал в неподходящий момент, а когда, внезапно проснувшись, увидел на платформе за окном надпись «BRUXELLES», то вскочил как ошпаренный и ринулся к выходу, ударяясь своим кошмарным рюкзаком о чьи-то головы. Я выскочил на платформу в тот момент, когда поезд, зафырчав, как астматик, тронулся в путь.
Меня не сразу насторожило, что я был единственным пассажиром, сошедшим на перрон, а сам вокзал зловеще пуст. Однако грязный моросящий дождь, обычный для Брюсселя, быстро привел меня в чувство. Тут-то я и понял, что угодил в ту часть города, в которой никогда прежде не бывал, в один из тех безымянных районов, где здания серы, все стены в три слоя заклеены объявлениями, а магазины торгуют насосами для бассейнов и вывесками типа «ПАРКОВКА ЗАПРЕЩЕНА». Я планировал попасть на центральный вокзал, но не возражал и против Северного или Среднего, или даже дальнего, именуемого Йозафат, но этот вокзал не был похож ни на один из них, и теперь я понятия не имел, где нахожусь. Оставалось только придать лицу решительное выражение и направиться к нескольким высоким домам на горизонте, которые показались мне городом.
До этого я был в Брюсселе несколько раз и думал, что неплохо знаю город. Поэтому мне то и дело казалось, что узнаю знакомые места, и даже принимался убеждать сам себя: «Слушай, это здание ты когда-то видел». В результате я тащился четверть мили к зданию, которое принял за Дворец Справедливости и оказавшемуся фабрикой по производству собачьего корма. Я шел и шел по улицам, в которых не было абсолютно ничего примечательного — просто бесконечные кварталы серых однообразных домов, которых в Брюсселе, по-моему, больше, чем где бы то ни было в Европе.
Я ненавижу спрашивать дорогу. Всегда боюсь, что человек, к которому я обращусь, отступит в удивлении и скажет: «Куда ты хочешь попасть? В центр Брюсселя? Парень, ты заблудился. Это Лилль, мудак ты долбаный». А потом будет останавливать прохожих: «Хотите хохму? Парень, ну-ка расскажи, где ты, по твоему мнению, находишься», и мне придется проталкиваться сквозь толпу людей, которые падают со смеху и утирают набежавшие от хохота слезы. Поэтому я, никого ни о чем не спрашивая, шел дальше.
Как раз к тому времени, когда я уже серьезно обдумывал, не позвонить ли моей жене, чтобы она приехала и нашла меня («да, дорогая, и захвати воскресные газеты»), за ближайшим углом, к моему удивлению, обнаружился Manneken-Pis, статуя круглолицего голенького мальчика, писающего уже не первый век и ставшего за это время наивным символом города. Тут до меня вдруг дошло, где я нахожусь, и все мои маленькие проблемы решились сами собой. Я отпраздновал это событие, купив в одной из 350 сувенирных лавок тарелку с изображением писающего мальчика и шоколадку «Тоблерон» внушительного размера.