Взирая на события тех дней нынешними глазами, я нахожу свое поведение столь же странным и непостижимым, как, пожалуй, в период юношеской влюбленности. Как в ту пору, так и сейчас меня вращал вокруг себя некий силовой центр, а я не склонен был замечать эту превосходящую мои силенки мощную Силу притяжения, которая крутила меня с широким размахом, подобно праще, выпускающей камень. Тогда жизненный центр в виде Великого Инстинкта стремился притянуть меня к себе, теперь же (в данный момент мне абсолютно ясно) он хотел оттолкнуть меня по касательной – во мрак. Но притяжением и отталкиванием управляет один и тот же закон, и я, задиристая крохотная планета, судя по всему, опять вообразил себя свободным небесным телом, которое движется своим путем, повинуясь лишь внутреннему побуждению, независимо от космических систем. И как тогда, безумно вытаращив глаза, я мнил ворваться в один из кратеров и схватиться, сразиться с этой Силой, так и сейчас я думал, что Черный День не найдет меня, если я спрячу голову в песок.
Мне было тринадцать лет, когда однажды у Сентэндре я вздумал переплыть Дунай. Смеркалось, на берегу не было ни души. В середине реки я устал, и течение все сильнее стало увлекать меня, я видел, что на целые километры удаляюсь от того места на острове, где намеревался выйти на берег. Вдруг меня как током пронзил липкий страх. Тяжело дыша, я перестал грести руками и старался просто удержаться на воде, пока не уймется бешено колотящееся сердце. И тут я услышал позади себя собачий визг. Какая-то собачонка, до сих пор не знаю зачем, поплыла за мной следом, но, видно, тоже выбилась из сил; отчаянно барахтаясь в воде, она измученными глазами смотрела на меня. Этот визг, взывающий о помощи, привел меня в разум. Мне стало стыдно, что и я, точно какая-то паршивая собачонка, уже готов был звать на помощь; я напряг все силы, и хоть и далеко от намеченного места, но все же выбрался на берег. Собака не столь кружным путем тоже доплыла до острова и, виляя хвостом, бросилась мне навстречу, когда я в сгустившемся вечернем сумраке брел к парому. Я сделал вид, будто ничего не произошло, и шел себе, посвистывая, однако по спине у меня пробегали мурашки от одного только воспоминания, с каким холодным безразличием и издевкой бежала мимо меня вода, пока я, обессилев, тонул.
А в другой раз, когда ночью на маленьком рекламном аэроплане – хлипкой воздушной колымаге – мы пошли на снижение, из-под крыльев вдруг выплеснулись языки пламени. За спиной у меня во всю мочь орал пилот, но я не мог разобрать ни слова, решил, что надо прыгать, и принялся отстегивать ремни. Забавно, что в тот момент – совершенно точно помню – я совсем не испытывал страха, будучи уверен, что прыгнуть вниз с высоты сто-сто пятьдесят метров – пара пустяков, ну разве что чуть ушибешь ноги. Когда аэроплан приземлился, то оказалось, что это было не пламя пожара, а магнезиевые горелки: пилот зажег их, чтобы подсветить посадку.
Во время этого второго рискованного приключения я, казалось, не пережил смертельного страха, как в тот, первый, раз; у меня всего лишь голова разболелась. Однако, судя по всему, оно оставило во мне столь же глубокий след, поскольку теперь мне стали являться во сне оба эти пережитых случая, причем переплетенные воедино. Я барахтаюсь в прохладно-равнодушных волнах Дуная, кругом темнота, я не вижу ни берега, ни собаки, но визг ее преследует меня непрестанно. Мне безумно страшно, гораздо страшнее, чем было тогда, на самом деле. Затем мы, покачиваясь в ночной тьме, скользим вниз на парусиновых крыльях аэропланчика, оба крыла охвачены пламенем, а посадочный аэродром черным провалом маячит где-то в неимоверной глубине под нами. И теперь, во сне, я знаю, что мы находимся в смертельной опасности. Но желтое, костлявое лицо пилота, похожее на маску смерти, ухмыляется с тем же презрением, с каким обдавали меня воды Дуная. И я слышу все то же собачье повизгиванье.