После переговоров с переводчиком Чубар-мулла явился ко мне, а причина, почему он не сразу решился показаться мне, скоро выявилась: он был старец лет 80 с явными следами вытравленных клейм на лице. Объяснения наши произошли уже не через переводчика, а на русском языке, на котором он говорил как русский, но со слегка татарским акцентом, легко объясняемым или тем, что он был по происхождению казанский татарин, или тем, что он долговременным пребыванием в Ташкенте, после побега своего с каторги, привык к татарской речи: хотя я и не сделал ему никаких прямых вопросов, особенно относящихся ко времени, предшествовавшему его осуждению, однако из наших разговоров выяснилось, что, поселившись в Ташкенте еще в тридцатых годах XIX века, он нашел себе там кусок хлеба, занимаясь земледельческими, садовыми и вообще сельскохозяйственными работами. У богатых ташкентских узбеков таких русских работников, бежавших из Сибири в Ташкент, было немало, и естественно, что они все знали друг друга, а он между ними был всех старше летами. В 1842 году до этих уже давно проживавших в Ташкенте русских людей дошли слухи о том, что в Семиречье возникло цветущее русское земледельческое поселение (Копал), и Чубар-мулла, человек отважный и предприимчивый, много лет страдавший тоской по родине в своем изгнании на чужбине, решился привести в исполнение зародившееся в нем непреодолимое желание посмотреть на эту новую богатую окраину русской земли и, если возможно, поселиться в ней для того, чтобы, по крайней мере, умереть на родной земле. Он запасся тремя верблюдами, навьючил их ташкентским товаром – изюмом, шепталой, фисташками и ташкентскими тканями, беспрепятственно доехал до Семиречья, сбыл здесь с выгодой свой товар, запасся в Копале русским товаром, с которым и вернулся в Ташкент; на дороге он встретил особенно благосклонное гостеприимство и временный заработок у русских казаков на Каратале и, облюбовав совершенно еще свободные там места, удобные для орошения и земледелия, решился поселиться на них вместе со своими земляками, товарищами – беглецами из России, под именем ташкентских выходцев – чолоказаков. По возвращении в Ташкент он собрал большой караван из нескольких десятков верблюдов и не меньшего числа чолоказаков с большим количеством ташкентских товаров, из коих самым ходким был изюм, так как из него копальские казаки курили водку, ввоз которой к ним из России был безусловно запрещен. С тех пор эти русские чолоказаки окончательно поселились на Каратале, обзавелись здесь семьями, получив в жены киргизок, иных похищением с их на то согласия, других – с уплатой калыма. Второму поколению этих чолоказаков, происшедшему от смешанных браков с киргизками, уже было от 10 до 17 лет, а недоверчивые сначала их отцы («выходцы из Ташкении», как называли они себя) постепенно отважились говорить со мной на родном своем языке, то есть по-русски. Один из них рассказал мне случай, бывший с ним при постройке русского консульства в Кульдже: он был приглашен по рекомендации родственных с ним киргизов нашим консулом Захаровым для кладки печей. Долго объяснялись они с консулом по-киргизски и по-узбекски, но все-таки понять друг друга не могли, и печник из чолоказаков, не вытерпев, спросил консула по-русски: «Да какую печку вашему высокоблагородию нужно – русскую или голландскую?» Консул «изволил рассмеяться», а чолоказак соорудил ему такую печку, какую китайцы никогда и не видывали и за которую он получил и большую благодарность, и хорошую плату. Полевые работы были, конечно, известны Чубар-мулле с малолетства, но проведению арыков и разведению фруктовых деревьев он научился в Ташкенте.
Когда мои сношения с каратальскими чолоказаками вполне установились и всякая их недоверчивость в отношении меня исчезла, то они с удовольствием и любознательностью русских людей взялись указать мне место, в котором несколько лет тому назад инженеры, проводившие здесь дорогу, случайно нашли какие-то интересные предметы. По рассказам, слышанным мной в Копале, это были, между прочим, какие-то круглые глиняные медальоны, на которых были изображены на каждом по сидящей фигуре со скрещенными ногами и короной на голове, а затем еще другие предметы, слепленные из глины, о форме и значении которых я не мог сделать себе никакого представления.