Он долго молчит. И я молчу. А что мне сказать? Я уже сталкивалась, и не раз, и с перебежчиками, и с их семьями, но никто никогда не произносил этого слова вслух, хотя оно подразумевалось, висело в воздухе. То ли времена изменились, то ли характер у этого человека таков. А он представляется:
— Юрасов моя фамилия, то есть псевдоним. Я перебежал в Германию в 1948 году. Сейчас я вам все расскажу, — говорит Юрасов. И начинается, как это часто бывает среди русских людей, быстрый и — как искренне предполагают в эту минуту его участники — откровенный разговор сразу обо всем. — Я из Ленинграда. В 1937 году был осужден трибуналом, учился тогда в университете. Анекдот рассказал, почему Сталин носит сапоги, а Ленин носил ботинки. Был у меня в университете дружок, вместе писали стихи, вместе учились на филфаке, звали его, вы, конечно, понятия не имеете об этом человеке, звали его Петька Жур.
— Как Жур? — изумляюсь я. — Петр Владимирович, из журнала «Звезда»?
— Он! — в свою очередь поражается Юрасов. — Знакомы?
— Да он все мои рукописи вычитывал!
— Видите, вас правил, а мне жизнь спас!
— Спас? — я все еще не могу прийти в себя от того, что у нас сразу же оказался общий литературный знакомый.
— Дело мое шло через следователя Жура.
— Погодите, вы же вместе учились!
— К тому времени он уже служил в ОГПУ — комсомольский призыв. Думаете, он мог отказаться? Ну и написал я в своих бумагах, когда сидел, что до университета работал на разных стройках. Правду написал. И Петька на следствии мне говорит: спасти не могу, но постараюсь помочь. Что-то он отметил в моих документах такое, что когда меня отправили на Север, то сделали нарядчиком. Я не жил в зоне, свободно ходил. Выжил. А когда война началась, конвой мне говорит: «Имей в виду, если немцы возьмут Москву, вас всех расстреляют». Посадили нас в эшелоны, повезли, в районе Ярославля бомбежка, из нашего вагона из восьмидесяти семи зэков в живых осталось двенадцать, конвой исчез. Многие ранены, а у меня только одежда исполосована в тряпки. Тут один раскулаченный старик говорит: «Давай ко мне подаваться, я здесь за сто пятьдесят километров живу». Ну и просидел я у него в подполе два года. Сижу, жду, надеюсь на общее прощение тех, кто в лагерях. Никаких известий. Не стало у меня сил терпеть, пошел в нашу комендатуру, меня тут же призвали, и закончил я войну подполковником в Берлине. Очень все хорошо, снова жив остался. Служу себе в Берлине, считаю — никто ничего не помнит, все давно списано. И тут — раз! Указ Верховного Совета. Каждому сбежавшему из лагеря — двадцать пять лет. Все мне сразу ясно: тут уж начнут искать, найдут и посадят. Выхода у меня никакого.
— И как же вы… ну уехали?
— Уехал? Сел на машину и уехал, пропуск у меня был. Тогда это вообще было просто, не так, как сейчас думают. И перебежчиков было немало. И вот с сорок восьмого года я на Западе.
— И как? — спрашиваю я.
— Как? Ужасно! Не вообще ужасно. Судьба перебежчика ужасна. Они никому не нужны. Совершенно одинокие люди. Ну сами поглядите: сидит первая эмиграция, у них друзья, родственники, клубы. Видите, как они между собой связаны. У второй тоже друг с другом какие-то контакты. О третьей волне я вообще не говорю: им помогают еврейские организации. А перебежчик? Он один. Вот и умирают рано: кто от водки, кто отравился, кто повесился, очень рано уходят такие люди. Жизнь в эмиграции вообще трудная вещь, а уж жизнь перебежчика… Вот у меня есть все: дом, машина, деньги, дети есть, двое, закончили университеты, общего языка с ними никакого, чистые американцы, с женой давно развелся. Живу один, много читаю…
— А что вы читаете?
— Все советское читаю. Понимаете, — тут Юрасов заметно оживился, — главное сейчас — как стране выходить из положения. Всю жизнь пишу о том, почему производительность труда в Советском Союзе в два-три раза ниже, чем в Америке, о бессмысленных нарядах, о том, как народ отучали от работы. Пишу, и никто не верит, здесь это просто невозможно вообразить. Но ведь это же у меня на глазах происходило, я же помню, что творилось еще до моего заключения. Была у меня бригада в восемнадцать человек. И почти столько же нам навесили администрации. Это уже в 30-е годы! Представляю, что сейчас творится… — И Юрасов вдруг начал подсчитывать какие-то цифры, приводить примеры из экономических статей и обзоров. Гремела музыка, снова начались танцы, а он все говорил — с неизжитой и, как мне показалось, искренней болью за свою покинутую давным-давно страну.