– Да, да, именно, я чувствовал себя нулём на тот момент. Когда тебе плохо, ты начинаешь хоронить себя заживо, даёшь последние указания близким, Богу – просьбы: «Может, не сегодня? Позволь ещё посмердить, мы же друзья…», но это не помогает, последняя стена, отделяющая тебя от него, выстроена из медикаментов. Доктора расследуют горящий кусок человечества, кусок говна, было время, когда он ароматизировал, теперь же его увозят в каталке, белыми халатами подтирая кафель. Нужно оставить, до свидания, полной надежды, она набрала в весе за последнее время. Иногда честнее будет сказать ей «Прощай», я не любил полных. Нет ничего громче, чем молчание, и я заткнулся, – с грустью констатировал Ибо. – Она меня об этом попросила, и я научился слушать стены, что они могут сказать, кроме как пожаловаться, что обязаны всё время стоять между нами, а хотели бы сесть, я запирал на ключ вход в пищевод, рассадник моих словосочатаний, где рот обречён на зубы, но я не кусаю, не огрызаюсь даже, искал бессмысленно другие развлечения, их было на так уж много. Нет ничего тише крика души… В отчаянии я начал играть на трубе, в дверь колотила жена с новоиспечённым мужем, я не открыл, приехали все: МЧС, скорая, скорая из психушки, милиция. Меня укололи, я и не сопротивлялся. Очнулся здесь, в палате.
– Как тебя пришлёпнуло неожиданно, – представил я эту весёлую картину семейной драмы и добавил: – Я тоже иногда просыпался в выходной, выходил завтракать, там на столе разбросаны крошки вокруг откушенного бутерброда, как будто кто-то меня самого перекусил пополам, спасал только холодный душ или прорубь.
– Ты что, морж?
– Да, я ходил иногда в свой Зоопарк Победы искупаться в проруби. Взбадривает так, что до вечера хватает. Никаких мыслей о суициде, даже убить уже никого не хочется.
– Не знаю, меня природа не трогает, не интересует, и я её стараюсь не трогать, в этих белых стенах я остыл, выспался… Приютили, как бездомную собаку: миски с едой, таблетки с покоем, инъекции с безразличием. Здесь я понял, что жизнь, моя да и вообще всего народа, – это только эрекция, раньше я думал, что это эволюция. Откапывая культурные останки, играя вальс, мы наступали на ноги тем, у кого они есть, ломали пальцы, мы все – звенья этой долбаной реакции ядерной. Мы рано завтракаем, из боязни остаться голодными днём, мы ужинаем поздно из страха остаться голодными без любви ночью, мы улыбаемся совсем не тем, кому хотели, боясь оказаться непонятыми и отвергнутыми. Мы работаем там, где уже надоело, в страхе быть безработными, мы живём лишь по причине боязни оказаться мёртвыми. Мы сочувствуем тем, у кого их нет, чувств, боясь показаться бездушными, мы ослеплены навязчивой идеей спаривания, из кошмара прослыть одинокими мы покупаем всё больше вещей, не подозревая, что это и есть вещественные доказательства духовного бессилия. Мы отмечаем праздники, радуемся кем-то придуманным датам, потому что настоящих праздников у нас нет или мы их таковыми не считаем. Нет, мы сперматозоиды мечтающие жить в яйцеклетках. Я, как никто, чувствовал себя этим сперматозоидом.
Он говорил с таким воодушевлением и страстью, будто искал, но не находил доверия. Руки Истории болезни жестикулировали так отчаянно, что хотелось их чем-нибудь занять, как это делают с артистами в драматических театрах. В борьбе с их чрезмерной жестикуляцией режиссёр им суёт что-нибудь в руки – кому шпагу, кому свечку, кому платок, или в рот – кому сигарету, кому дуло, кому губы. Так как реплик на всех не хватает, в драме, как всегда, не хватает слов, иначе герои смогли бы договориться до мелодрамы. Несомненно, я видел перед собой человека ранимого, раненого на всю голову или уже убитого собственным горем. Мысли его то и дело сбивались, перескакивали с одной на другую, будто хотели перепихнуться по-быстрому и размножиться, но в этом я начал постепенно находить некоторую систематизацию, как покорение крутой горной вершины, когда дорога петляет по долгому серпантину, постепенно сокращая дистанцию, подходит к цели, к самому главному. Я не перебивал монолог, понимая, что монолог вечен – его не перебить, просто когда некому слушать, он приобретает форму внутреннего.
И он продолжал:
– В доме моём никого, только тени людей (бывших родственников), на улице никого, погода безлюдная.
– Если что-то не клеится, вали на климат, – втиснул я свою мысль в его притчу.
– Столько часов изуродовано любимой работой. Представляешь: целый день провести в яме, пусть даже в оркестровой, как в братской могиле музыкантов? Я её всегда оставляю в оркестре. Домой, некоторые её тащат домой, как проклятые, но я не беру, даже если мне не с кем спать, я уже привык спать ни с кем, я спал со своей трубой.
«С чем только люди не спят», – подумал я про себя.