– Что же говорят?
– Разное.
– Кто же это говорит? – удивился Мятлев. – Да разве жизнь стариков должна интересовать маленьких мальчиков?
– А ведь интересно, – засмеялся мальчик.
– Ничего интересного, – обиделся Мятлев и велел Афанасию проводить шалуна.
Однако гость забрался под стол и отказывался оттуда выходить, и потому бессильный Афанасий скакал вокруг козлом, причитал, выдумывал:
– …а вот мы вас… а вот я сейчас… а где моя плеточка?.. Хватай его, неслуха… – Потом взмолился: – Сударь, а вас-то ищут. Пять лакеев да семь солдат, все с фонариками, с факелами, с алебардами бегают по двору, их ваша матушка, сударь, послали…
Мальчику нравилась игра, и он смеялся, покуда два взрослых человека выуживали его из-под стола. Наконец это удалось, и Афанасий, приговаривая, повел гостя из комнаты.
– Я к вам еще приду, – сказал на прощание мальчик и худенькой ручкой застегнул пуговицы на армячке. – Вы меня не бойтесь…
Едва дверь за ними затворилась, как образ недоступной Анеты проступил из полумрака, черт бы его побрал! Она бесшумно проскользила по комнате и остановилась возле, сопровождаемая столь же молчаливой толпой счастливых удальцов, для которых не существовало ни раздумий, ни раскаяний, ни бесплодных восклицаний и ни наивных надежд. Они стояли тесным полукругом, сытые, надушенные, покрытые гладкой блестящей чешуей, словно новые кресла праздничными чехлами. Они улыбались все одновременно, лениво и легко, и были столь облагодетельствованы природой, что пренебрегали даже малыми ухищрениями, чтобы выпросить у нее какие-нибудь дополнительные блага. И это, вероятно, следовало ценить в них и даже поощрять, оставаясь безвыходно в своей высокомерной тени, откуда все так хорошо видно.
Его не удивило ее внезапное появление. Напротив, с несвойственной ему деловитостью он пустился с нею в рассуждения о самых низменных и будничных страстях, словно канцелярист о писчей бумаге, в которой нынче множество мусору: щепочек, палочек, опилочек, прочей шелухи-с, об которые тупятся перья и бывают кляксы… «Ты пришла, так отправь своих красавцев прочь, вели им выйти, и давай займемся скучным вздором (ведь никто не смог придумать ничего нового), чтобы было что вспомнить завтра».
«Хорошо, – сказала она и велела всем удалиться. – Вы довольны? Однако вам должно быть известно, что моя жизнь все-таки зависит от них, как бы я тому ни противилась. Я – цветок. Они же – мои пчелы. Сейчас я с вами, а они там, за окнами, гудят, и мечутся, и мы это называем безумием, отчаянием, страстью, гибелью…»
11
«…горечь, граничащая с отвращением, и тут же восторженное преклонение. Безвкусица, готовая свесть с ума, и крайняя утонченность… Нет, тут что-то есть! Я готов биться об заклад, что я именно влюблен, как ни в кого еще доселе, но сомнения мешают мне быть твердым».
Так записал Мятлев в своем дневнике 3 декабря 1844 года.
«…Нет, это не любовь. Я боюсь встретиться с нею. И что мне эти пошлые разговоры о бароне и прочих чудесах?.. Вчера вечером случился дождь, от зимы ничего не осталось. «Помнишь ли труб заунывные звуки…» Откуда это?.. «…брызги дождя, полусвет, полутьму?..» Не понимаю, откуда, но, кажется, слышу звуки этих труб, а заслышав, готов встрепенуться даже… да не напрасно ли. Нынче утром под окнами носился господин ван Шонховен. Я обрадовался ему, как родному, звал, манил, но он не внял…» – это уже 6 декабря.
…сказала, что я не такой, как все. Будто это плохо. Нет, я такой же, но в этом есть известное неудобство, с которым она может мириться, а я нет. «Зачем вы так переделали дом и почти не бываете в свете?» Ну и что же. Будто бы я умышленно бросаю им вызов и тому подобное…»