Тогда Катя отправилась в поселок, собрала человек двадцать женщин, и они пошли в райздрав. Женщины протестовали против снятия Елены с должности. Анисья кричала: "Она мне сына спасла!" Другая: "У моей матери был сердечный приступ, так она целую ночь дежурила, делала ей уколы, массаж сердца. Свою мать бросила, а мою от смерти отвоевала. Разве такие бывают убийцы!" Кто-то кричал: "В других больницах, чтобы попасть к хорошему врачу, надо или десятку дать, или коробку конфет. А к Елене Львовне подойдешь с конфетами — отругает и прогонит!"
Короче, постановление о снятии Елены задержалось. Но вскоре она сама решила уйти на пенсию — появился внук от сына, да и здоровье стало сдавать.
Но и в Москве, и на даче, если кто- то заболевал, днем или ночью бежали за помощью к Елене. Так что она была врачом до конца жизни.
Умерла она в 1967 году в возрасте 72 лет.
Дети
Мне 88 лет. Прошло более полувека с тех пор, когда в 1936 году жизнь моя была разбита. Я прошла весь круг тюрем, лагерей, ссылок.
Я очень рада, что написала о пережитом под живым впечатлением, начав писать еще в 1946 году, освободившись после первого ареста, отсидев в тюрьмах и лагерях 8 лет и проведя 2 года без права выезда на Колыме. Писала я ночами, дрожа от страха — ведь при освобождении с нас брали подписку о неразглашении. Сейчас написать так я уже не смогла бы, ведь даже самые яркие переживания с годами блекнут. Я, конечно, вспоминаю о Колыме, пятидесятиградусных морозах, голоде, непосильном труде (я ведь проработала четыре года на лесоповале на Колыме!).
Но одно — живо, и до сих пор не затухает боль при воспоминании. Дети!
Когда меня арестовали, сыну было шесть лет, дочке четыре.
В тюрьме я плохо спала. Измученная за день, я часов в 12 засыпала и почти всегда видела во сне детей. Играла с ними. Целовала их ножки, шейки, головки… В 4 часа я просыпалась, как от укола в сердце — ведь у меня отняли моих детей, может быть, я их уже никогда не увижу!
Первый год после ареста я не имела никаких известий из дома, а следователь меня пугал, что если я не буду помогать следствию (т. е. подписывать ложные показания на мужа), моих детей заберут в детдом и, возможно, поменяют фамилию, чтобы спасти их от моей разложившейся семьи. Они маленькие, особенно дочка, фамилию свою, конечно, забудут, и я никогда не найду их…
Через год я получила письмо от мамы. Узнав, что дети живут у нее, чуть-чуть успокоилась.
В камере почти все были матери, и разговоры о детях терзали душу. Я уже писала в своих воспоминаниях, как крик вновь поступившей в камеру женщины об оставленном ребенке вызвал массовую истерику. Мы условились о детях не говорить. Днем я как-то отвлекалась — читала, занималась с сокамерницами математикой и английским языком, сама кого-то учила.
Только в ночные бессонные часы, от четырех (у нас в камере был слышен бой часов) до шести (подъем), я позволяла себе вспоминать о детях.
Шурик всегда вспоминался мне слабеньким, беззащитным, меня охватывала щемящая жалость к нему. Но он поражал меня работой своей головки.
Когда ему было четыре года, мой муж принес плакатик с изображением эволюции: от лягушки, вылезающей из моря, каких-то зверюшек до обезьянки и, наконец, человека. Сын без конца спрашивал меня:
— А это кто? А как лягушка вылезла из моря, ведь у нее еще не было ножек?
Я, глубоко убежденная в том, что учение Дарвина неопровержимо, как-то все объясняла ему, а что не могла объяснить, говорила:
— Вот придет папа, он нам все расскажет. Однажды сын спросил меня:
— А кто родил лягушку?
— Это была такая маленькая рыбка, которая ее родила.
— А кто родил рыбку?
Я опять что-то придумала и в конце концов дошла до червячка.
— А кто родил червячка?
— Маленький-маленький микробик, — ответила я.
Ответ мой как будто удовлетворил мальчика. Этот разговор был ранней весной. А поздней осенью он вдруг на прогулке сказал:
— Гм… А кто же родил микробика?
Спросим у папы, сказала я, не зная, что ответить, но пораженная тем, что он в свои четыре с половиной года пять месяцев думал над загадкой, которую еще не решила наука.
Эллочка была совсем другим ребенком. Она всегда приходила ко мне в воспоминаниях в каком-то сиянии радости и спокойствия. Однажды на Колыме в минуту острой тоски и отчаяния я посвятила ей стихотворение.