Он знал свою паству, и она отвечала ему любовью на любовь. И знали друг друга, и прощали друг друга! Нельзя не оценить душевную щедрость и безграничное милосердие этого человека, пожертвовавшего собственными пристрастиями, дабы пасти овец своих. Тщеславный ритор, признанный учитель в искусстве слова, коему ведомы были все словесные ухищрения, отрешился от всяких изысков, чтобы говорить со слушателями на их языке. Он довольствовался самыми несложными приемами: контрастом, звучной рифмовкой, присловьями, изреченьями, но особенно часто, едва ли не злоупотребляя этим, использовал противопоставление. Оно было не только особенностью его стиля, но отражением глубинных процессов его духовной жизни: он противополагал два града и две любви, ту, которой пожертвовал, и ту, которая сжигала его жертвенным огнем. В проповедях умеряются его полемические крайности. Подлинный облик Августина — именно в сочетании полемиста и пастыря.
ЧЕЛОВЕК, ПОБЕЖДЕННЫЙ БОГОМ
Что же нас так трогает, что привлекает — через столько веков — в августиновых толкованиях и проповедях, в отличие от его же полемических сочинений? То, что в них нам открывается человек, покоренный Богом и воздевающий в Нему ослепленные и благодарные очи.
Мало о ком мы знаем так много, как о епископе Гиппонском. Вдобавок к его сочинениям до нас дошли и его «Обозрения», где под конец жизни он подытоживает все им написанное. И — что главное — осталась его «Исповедь», повесть его жизни до 387 г., «откровение» его греховности и щедрот Божиих. Это одна из самых волнующих книг христианской древности. Немногие сочинения столь ярко отражают автора, столь точно свидетельствуют о нем.
Августин был, судя по описаниям, человеком крепкого сложения; даже под бременем непосильных трудов он дожил до семидесяти шести лет. Был он крайне восприимчив, но самоуглубление и самоанализ не иссушали его сердце, а заставляли его биться отчетливее и учащеннее. Когда аскет и епископ заводил речь о сладострастии, сердце его содрогалось при одном воспоминании о том, каких неимоверных усилий стоило ему высвободиться из этих пут. Сладострастие было для него не отвлеченным понятием, а реальным представлением, фактом собственной памяти.
Он был углублен в себя и робок, ему легче было с книгами, нежели с людьми. Он притягивал людей, но сближался далеко не с каждым. Если же кому‑то вверялся, то был редкостным другом. В нем всегда чувствовалось скромное провинциальное происхождение. Благородства крови не было, но было благородство духа. Превосходство его над современниками тем более очевидно, что равняться с ним было попросту некому. Он, хотя и знал себе цену, самоуверенности от этого не обрел.
Он был восприимчив ко многому — к ярким краскам африканских небес, к обаянию музыки, к нежному взгляду; однако ж всегда чуток и к похвале, к аплодисментам, плескавшимся вокруг его кафедры, к почестям, ему воздаваемым. Он все это очень ценил. И такое смирение перед собственной естественной слабостью трогает нас даже больше, чем аскетизм Иеронима.
Он слишком задержался в пути и слишком много отдал любви плотской — любви ради любви, — отсюда и суровость его аскезы, его избыточная духовность, которая вовсе не была чужда человечности: напротив, он был навсегда озарен пониманием человеческой хрупкости. Христианин ему кажется больным, запустившим свою болезнь; во всяком случае, человеком, которому непременно предстоит еще не одна вспышка болезни. И всю свою жизнь Августин чурался чувственного, плотского. Он укорял себя даже за то, что его услаждали литургические песнопения. Уместно было бы поставить себе в упрек и самоуслаждение словом: он оставался ритором, даже когда обращался к Богу; в слове сказывалась его душа, и словом же обозначено в мире соприсутствие Божие.
МИСТИК
Опыт Августина принадлежит Церкви и приобщает его к ней, причем Церкви не абстрактной и идеальной, но прежде всего гиппонской общине, которую он знал — и это было знанием любви — как страждущую и убогую. С нею он молился, с нею страдал, с нею заблуждался. Свой опыт приобщения он выразил в толкованиях на Псалтирь — это моление и душевное средоточие Церкви, коей он был целиком предан: «Все тело Христово истерзано пытками, и до скончания веков и скончания пыток Человек сей терзается и вопиет к Богу, и всякий из нас, сопричастный Его плоти, вопиет с Ним и в Нем».
Таким Бог был явлен в его жизни, таким он являл Его и собратиям своим. Он был Тот, Кого в глубине души он чаял и взыскал, к Нему стремилось все его существо, охваченное огнем Любви. Сколько раз он обращал взор к небосклону: не грядет ли, — дабы в Нем упокоиться и Ему возрадоваться. После Августина «возрадоваться Ему» стало означать не столько лицезрение Господа, сколько слияние с Ним.