– Я не собираюсь с тобой спорить. – Голос Суан был холоднее самой зимы, но она отбросила за спину плащ с таким видом, будто намеревалась вломиться в палатку силой. – Прочь с дороги, да поживее, иначе будет худо. И оденься прилично!
Халима хмыкнула и выпрямилась, словно услышанное укрепило ее в намерении не пускать Суан внутрь. На Халиме была лишь белая ночная сорочка – облегающая, но для такой одежды вполне приличная. То, что она не замерзала, могло показаться чудом. Уголья в установленной на треноге жаровне давно прогорели, и ни латаный покров палатки, ни устилавшие пол ковры уже не сохраняли тепла. От дыхания обеих женщин клубился бледный туман.
Отбросив одеяла, Эгвейн устало села на узкой койке. Халима была простой деревенской женщиной, имевшей лишь туманное представление о хороших манерах, и зачастую, казалось, она просто не понимала, какое почтение подобает выказывать Айз Седай, и искренне считала, будто к ним можно относиться как ко всем прочим. Ей ничего не стоило заговорить с восседающей как с доброй подругой из родной деревни: с шутками-прибаутками и грубоватой прямотой, которая порой потрясала. Суан приходилось уступать дорогу женщинам, еще год назад повиновавшимся каждому ее слову, улыбаться и приседать в реверансе чуть ли не перед каждой сестрой в лагере. Многие по сию пору винили ее во всех бедах Башни и считали перенесенные ею страдания недостаточными для искупления. Столкнувшись с простодушным упрямством Халимы, уязвленная гордость Суан, подобно факелу, засунутому в фургон иллюминатора, могла привести к взрыву, чего Эгвейн вовсе не хотела. К тому же она понимала, что Суан не заявилась бы посреди ночи без крайней необходимости.
– Возвращайся в постель, Халима. – Подавив зевок, Эгвейн наклонилась, нашаривая в темноте под койкой чулки и башмаки. Она не стала направлять Силу и зажигать лампу – лучше, чтобы никто в лагере не заметил, что Амерлин проснулась. – Ложись, тебе надо отдохнуть.
Не обошлось без возражений – слишком упорных, учитывая, что приказ исходил от самой Амерлин, – однако вскоре Халима уже лежала на узкой койке, поставленной в палатке Эгвейн специально для нее. Внутри почти не оставалось свободного места: помимо двух коек, умывальника, стоячего зеркала и самого настоящего кресла, там находились еще четыре здоровенных сундука, поставленные один на другой. Сундука, битком набитых нарядами, которыми беспрестанно задаривали Эгвейн сестры, не понимавшие, что юную Амерлин, несмотря на ее возраст, не так-то просто ослепить шелками и кружевами. Свернувшись калачиком, Халима всматривалась в темноту, в то время как Эгвейн торопливо расчесывала волосы костяным гребнем, натягивала перчатки и набрасывала подбитый лисьим мехом плащ поверх ночной сорочки из плотной шерсти, – при такой погоде Эгвейн была не прочь надеть и что-нибудь потеплее. Немигающие глаза Халимы поблескивали в слабом свете луны.
Эгвейн не считала Халиму склонной похваляться своей осведомленностью, проистекающей оттого, что в силу случайного стечения обстоятельств она оказалась приближенной к Престолу Амерлин, и не подозревала ее в распространении сплетен, однако невинное любопытство частенько побуждало эту женщину совать нос не в свое дело, а потому предпочтительнее выслушать Суан где-нибудь снаружи. Для всех в лагере казалось очевидным, что Суан Санчей не может относиться к Эгвейн иначе как с недоброжелательной завистью. Какие еще чувства могла испытывать бывшая Амерлин, оказавшаяся в жалкой роли советчицы при девчонке, носившей
Холод обжег щеки и забрался под плащ: шерстяная сорочка грела не намного лучше, чем тонюсенький шелк Халимы. Даже в толстых чулках и крепких кожаных башмаках девушка чувствовала себя так, будто вышла из палатки босая. Морозный воздух пощипывал уши, несмотря на густую меховую опушку капюшона. Отчаянно хотелось спать, и все внутренние силы уходили на то, чтобы не зевать и не обращать внимания на стужу.