— Женя, послушайте меня — ведь я хочу помочь вам.
После долгих уговоров, не открывая глаз, она прошептала, как бы сама себе:
— Неужели я не умерла? Мне надо было умереть. Я хочу умереть, я должна….
— Женя, вам надо перелить кровь, дайте вашу руку.
— Кровь? Нет, я не дам.
— Женя, это совершенно-совершенно необходимо.
— Необходимо? Для чего — чтобы жить? Нет, я не хочу жить, я должна умереть.
— Женя…
Еще и еще я, заведующая отделением и сестры, мы все разговаривали с ней — без ответа. Наконец она прошептала:
— Я — полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую — я не дам.
Как раз накануне того дня я добровольно сдал пол-литра крови по призыву станции переливания — у них не хватало запасов крови, а я был комсомолец и должен был показать пример другим. Фамилия моя звучит по-польски, потому что род моей мамы сто лет назад вышел из Польши. Со станции переливания принесли две стеклянные ампулы с моей кровью.
— Женя, это польская кровь, посмотрите на фамилию донора на этикетке — Голяховский (я не сказал ей, что кровь моя).
Она посмотрела и согласилась. Так во второй раз (после случая на студенческой практике в Бежецке) моя кровь спасала больного.
Культи ее ног заживали плохо, началось воспаление, от нее пахло гноем, потом и мочой. Ее температура, анемия (малокровие) и ее апатия были критическими. Она лежала в общей палате на семь человек, ни с кем не разговаривала, только иногда стонала и скрежетала зубами, отвернувшись к окну. Когда я приходил сменить ее пропитанные гноем повязки на культях, она не поворачивала головы в мою сторону, а смотрела через окно на зимний пейзаж больничного двора и плакала.
О чем она думала, что вспоминала? Я пытался вызвать ее на разговор, хотел зажечь в ней интерес хоть к чему-нибудь вне ее страданий. Иногда мне казалось, что она следила за мной глазами. Но тут же она опять отворачивалась к окну.
Ее трагедия заставила меня тоже думать о смысле моей работы — неужели, как врач, я должен буду посвятить свою жизнь участию в океане людских болей и трагедий?! Стоны, крики, скрежет зубов и жалобы моих пациентов будут постоянными звуками, сопровождающими меня каждый день. Все мои разговоры с пациентами будут лишь их жалобами и рассказами о страданиях и болях. От меня потребуется колоссальное напряжение физических и моральных сил, чтобы изучать болезни, лечить их и еще успокаивать своих пациентов. Ведь страдания больных душ тоже будут обращены ко мне. В нашем коммунистическом обществе, в котором людей отучили обращаться к Богу, они не могут открывать свои души и делиться страданиями со священниками — их здесь просто нет. Делиться страданиями люди могут тоже только с врачами. Для многих пациентов — а Женя лишь один пример из многих последующих — я должен буду осуществлять и психологическую поддержку. Ведь это тоже должно вести к уменьшению их страданий и даже уводить их от попыток самоубийства.
Женю я лечил с особой симпатией, я приносил ей фрукты и шоколад, которые мама присылала из Москвы, и незаметно подкладывал на ее поднос с едой. Заведующая Дора тоже пыталась пробудить в ней интерес хоть к чему-то. Однажды она сказала, указывая на меня:
— Женя, а ведь та кровь Голяховского, которая спасла тебя, была его кровь. Это его фамилия. У вас теперь общая кровь и вы стали как брат с сестрой.
Женя глянула на меня и ничего не сказала. Но вот постепенно она стала поправляться и начала со мной разговаривать. Мы даже стали звать друг друга «сестричка» и «братик». Из многих ее рассказов я постепенно узнал трагическую историю ее жизни.
Жене было пять лет, когда в 1939 году, по договору между Сталиным и Гитлером, Польша была поделена пополам и перестала существовать. Пришедшие советские солдаты арестовали ее отца — офицера польской армии. В марте 1940 года в Хатынском лесу, под Смоленском, были тайно расстреляны двенадцать тысяч польских офицеров, среди них — и ее отец (об этом долго ходили слухи, но это преступление было раскрыто только спустя сорок лет). Женя и ее мать ничего не знали, но вскоре в их квартиру пришли советские солдаты и велели собирать вещи и выходить. Мать не понимала по-русски, тогда офицер стал вынимать из шкафа их платья, пальто и мундиры отца и все бросал в чемоданы. С двумя чемоданами их на поезде отправили в Советский Союз — в город Воркуту, за полярным кругом.