Валя из-под полы доставала «Галоперидол»[4] и колола отцу. Лекарство приносило облегчение всем: папа засыпал, а Валентина наслаждалась тишиной. Вечные стоны отца – тяжелый жизненный фон, от которого хочется сбежать в другую реальность, где твой любимый отец не умирает у тебя на руках, но нельзя. Действие «Галоперидола» заканчивается через четыре часа, и ухающие стоны возвращаются в беспросветную и безрадостную жизнь.
Кто эти люди, настаивающие на запрете эвтаназии? Пусть эти гуманисты, взращенные на искаженных религиозных реалиях, поживут в Валиной квартире хотя бы сутки. Пусть даже не на месте корчащегося в предсмертных судорогах отца, страдающего не столько от физической боли, сколько от собственного существования в статусе обузы, а на месте дочери, которую везде в крошечной однокомнатной квартире преследует молящий о пощаде взгляд отца: «У-у-убе-е-ей!»
Валентина для меня находка. Она живет выше на два этажа и с филигранной мудростью и непробиваемой выдержкой общается с мамой исключительно как с пациентом.
А в этом и сложность.
Мама выглядит как здоровый, только что проснувшийся, но уже уставший человек со слегка замедленной речью. Утреннее, только после сна впечатление создает ежик волос, торчащий клочьями, который не приминается даже после расчесывания, и лицо со «шрамами» – отпечатками подушки, потому что спит она на животе вопреки всем рекомендациям врачей.
Мама говорит медленно и внятно, будто мудрец, декларирующий заповеди. Мне не хватает терпения дослушать ее до конца.
– Мне нужен новый ха…
– Халат. Хорошо. Я куплю.
– Теплый и с по…
– С поясом. Хорошо. Я куплю.
– И пусть эти мужики уйдут, – мать повышает голос, включает барыню-хозяйку.
Мы переглядываемся с Валентиной.
– Мужики? Тут никого нет, – нервничаю я.
– Ты зачем их привела? Они будут ночью душить меня подушкой.
– Мы тут втроем. Здесь нет никаких мужиков. Никто тебя не душит и не убивает, – я раздвигаю руки, желая продемонстрировать матери, что она видит то, чего нет. Раздражение рвется наружу.
– Ты с ними договорилась! – визжит мама. – Вы договорились сделать из меня ненормальную! Валя, скажи ей, она привела мужиков и хочет сделать из меня идиотку! – Мама нервничает, идет пятнами.
Валентина примирительно гладит меня по руке, а потом тихо говорит матери:
– Нина, я сейчас их прогоню, не нервничай. Они уйдут и не будут тебя мучить…
Первое время я бесилась. Спрашивала, зачем подыгрывать больному воображению? Валя объяснила, что противоречить – совсем не эффективная тактика, в результате которой мама просто разнервничается и случится приступ. Так что это не подыгрывание, а профилактика инсульта.
Я слышу. Понимаю. Верю, но не могу.
– Где Олеся? – спрашивает мама.
– Какая Олеся? – озадаченно уточняю я. У меня нет ни одной знакомой Олеси.
– Которая с тобой приходит каждый раз.
– А! – я вспоминаю Валины рекомендации. – Олеся на работе. Не смогла прийти.
– Сволочь какая неблагодарная. Жила здесь год, а навестить не может.
– Никто здесь не жил, – закипаю я. – Никакой Олеси нет! На вот, выпей сладкий чай, пока не остыл.
– Сама пей свой отравленный чай!
Я сажусь на кресло и исступленно тру виски. Я устала и не вижу выхода из этой ситуации, этот тупик угнетает меня. Валя гладит меня по плечу и тихо говорит:
– Оля, можно вас на разговор?
– Да, Валя, что случилось?
– Оля, я все понимаю, вижу, как вам сложно, особенно сейчас, в беременность, но я увольняюсь. Больше не могу. Ваша мама – очень тяжелый человек. Я не про болезнь, я про характер. Я все время в ауре ее злости, это очень тяготит.
– Валя, нет, не бросайте меня.
– Половину денег, которые вы мне платите, я трачу на успокоительные.
– Валя, я увеличу зарплату, сколько надо, вы только скажите.
– Оля, я доработаю неделю или сколько надо, пока вы не найдете новую сиделку, но я ни за какие деньги не хочу больше это терпеть. Простите меня. Но я хочу жить, спокойно, сколько отмеряно, а ваша мама заражает флюидами страданий и ненависти. Я стала невыдержанная, нервная. Я становлюсь как она.
Я закрываю лицо руками и глухо всхлипываю.
Это восьмая сиделка с начала года. Они бегут, точнее судорожно сбегают от нас, не оглядываясь, и я их не осуждаю.
Я понимаю Валентину, как никто.
Мать девяносто пять процентов времени проводит в плохом настроении, хандре и рефлексии о всесторонней людской неблагодарности. Она полна ненависти к людям и жалости к себе.
А я ее дочь. Во мне течет ее кровь и бушуют ее гены. Иногда, когда мне плохо, я тоже себя жалею и самозабвенно страдаю. Упоение болью – это наркотик. Можно влюбиться в это ощущение, подсесть на него и выбрать его жизненной стратегией. Я боюсь этого и быстро трезвею от прилипчивой жалости к себе. Нет-нет-нет!
Мой муж знает, что самое обидное, что он может сказать мне во время ссоры, это фраза: «Вот сейчас ты похожа на свою мать!»