Обычно я всегда ношусь бегом. Оп-пля! — вдоль по коридорам, а по лестнице — через две ступеньки, все равно вверх или вниз… Сейчас мне было не к спеху. Ноги сделались тяжелые, коридор показался непривычно длинным, и я не торопилась — пойду-пойду и остановлюсь. Сверила свои часы с теми, которые висят над буфетом. Помню, было двадцать минут двенадцатого.
— Ничего у тебя нет, — сказал Руди, снимая зеркало.
— Тогда хорошо, — сказала я.
— Просто миндалины слишком чувствительные.
— А повышенная температура? — спросила я.
— По той же причине.
— Но иногда у меня першит в горле.
— Все одно к одному.
— У меня всегда было с горлом не впорядке, — сказала я.
— Это уж у тебя конституция такая, — сказал он.
— Значит, ты ничего не находишь? — спросила я.
— Глотаешь ты свободно, без помех? — спросил он.
— Да, — ответила я.
— Ну, вот видишь, — сказал он.
— Спасибо, — сказала я.
— Не за что.
Он выглянул в окно. Я знала, что он хочет сказать. В таких случаях лучше уж произнести самой: не только потому, что говорить легче, но и слышать из собственных уст тоже легче.
— Не зайти ли мне к Ольге? — спросила я.
— К Ольге? — задумчиво протянул он, словно ему самому и не пришло бы в голову предложить мне сделать биопсию. — Ну что ж, это не повредит.
— Ты подождешь? — спросила я.
— Ну конечно, — сказал о н. — За час у нее все будет готово.
Ольга Бидерман была страстной поклонницей театра, а точнее говоря, своим человеком в театральном мире. По субботам прямо с вокзала она спешила в эспрессо «Артист», чтобы войти в курс всех театральных сплетен за неделю.
Когда я постучала, она подрисовывала брови.
— Ай-ай-ай! — сказала она, заглянув мне в горло, примерно с таким же раздражением, какое могло быть адресовано дырявому зубу. — Я сразу же сделаю. Через час можешь прийти за ответом.
Было немного больно, но я не слишком чувствительна к боли. Я спустилась к себе в комнату. Посмотрела на часы. Вышла в буфет. Там тоже взглянула на часы. Выпила кофе. Вернулась обратно. Еще целый час!
Я вытянулась на постели, но меня раздражало тиканье наручных часов. Перевернувшись на живот, я сунула руку под подушку, но тиканье все равно было слышно. Ничего, думала я, ну и пусть его слышно. Можно даже еще и считать секунды. Я сосчитала до шестисот, потом посмотрела на часы. Прошло семь минут. Если не веришь в бога и не можешь заполнить этот час молитвой, то что делать с собою? Нечем ускорить ход времени и нечем отсрочить конец… Тут мне сделалось стыдно. Ведь я же умею владеть собой. К примеру, могу уснуть, когда пожелаю. Я взглянула на часы: оставалось еще сорок минут. Я закрыла глаза. Не знаю, как мне это удалось, но я заснула. Ровно через сорок минут я проснулась — такая измученная, словно у меня на спине дробили камни. Можно было пойти к Ольге, и все-таки я не шла.
Еще пять минут. Еще пять. Еще две. Ну уж нет! Не из страха, а из упрямства я выждала еще три минуты. С четвертьчасовым опозданием поднялась я в ларингологическое отделение.
Ольги и след простыл. В ее кабинете уборщица мыла окно.
— Где же доктор? — спросила я.
— Уехала.
— Как уехала? — спросила я. — Ведь поезд будет только через час.
— Доктор на машине укатила, — пояснила уборщица. — За этим толстым киношником прислали автомобиль из Пешта.
— Она не оставила тут анализ? — поинтересовалась я.
— Что вы, разве можно! — сказала она. — Доктор всегда все свои бумажки на ключ запирает.
Я огляделась повнимательнее. У лабораторного стола было два ящика, и оба были на замке.
— Что-нибудь срочное? — спросила уборщица,
— Любопытно было бы взглянуть, — сказала я.
— Чей анализ? — спросила она.
— Мой, — сказала я.
— Теперь придется ждать до понедельника, — сказала она.
Я подошла к окну. Оно было до того чисто вымыто, что стекла точно и не существовало. Я взглянула вниз. «Шкоды» во дворе уже не было.
— Господин профессор тоже уехал? — спросила я.
— Что случилось, доктор? — спросила она и шлепнула тряпку в ведро.
— Ничего, — сказала я.
Меня слегка качнуло. Но затем я подумала, что на месте Ольги я поступила бы точно так же. И на месте Руди я поступила бы точно так же. И еще я подумала, что не имею права роптать: молчок — и делу конец!
На следующий день, в воскресенье, с восьми утра я впервые в жизни заступила на дежурство в нашем отделении.
Выдержки у меня хватает. Я умею не думать о том, о чем не хочу думать. Умею экономно распоряжаться и жалостью: не только на других не растрачиваю попусту, но и на себя. По-моему, я ни разу не плакала со времен детства.
Когда я подавала заявление в университет и представляла себе, как через пять лет стану врачом, меня преследовали слова Костолани [3]: «И высшим знаком состраданья пусть будет трезвый, беспристрастный взгляд». Я и по сю пору придерживаюсь этого принципа. Правда, по мнению Никоса, я до такой степени боюсь впасть в сентиментальность, что даже и чувствовать не решаюсь, но это заблуждение. Я боюсь не самих чувств, а их неограниченной власти над человеком — тем более в наше время, когда всем правит разум.