Она снова задумалась. Кунанбай внимательно следил за ее мыслями, словно оценивая их глубину ответным понимающим взглядом.
— Муж для жены — всегда опора, словно матка для жеребенка, — снова заговорила Улжан, слегка прищурив глаза. — Жена перенимает от мужа и лучшее и худшее. Если во мне есть что-то хорошее — значит и тебе оно не чуждо. И недостатки мои и достоинства — от тебя же. Раз ты прощаешься со мной с благодарностью — я довольна.
Ни одного звука не проронила она об обидах, которые перенесла за долгую супружескую жизнь.
Кунанбай перевел разговор на повседневные дела. Изгутты принял участие в беседе. Речь зашла о халфе Ондирбае: он всегда пользовался уважением мирзы, а теперь, сопровождая его в Мекку, становился самым близким ему человеком, связанным с ним крепче всякого кровного родства.
Ондирбай высказал однажды желание породниться с Кунанбаем, поженив кого-либо из детей. Кунанбай склонен теперь дать свое согласие. Если Улжан ничего не имеет против — у Ондирбая есть дочь на выданье, девушка может стать хорошей невесткой. Младший сын Кунанбая, последыш Оспан, еще не перебесившийся забияка, женат уже около трех лет. Бездетность его печалит и Кунанбая и Улжан, хотя самого его это мало тревожит. Теперь это повод сосватать за него еще одну девушку. Пусть Улжан будет готова: если Ондирбай возобновит в дороге разговор о сватовстве, она узнает об этом от Мирзахана…
Во второй повозке, запряженной тройкой саврасых, ехали Абай и Макиш. Каждый был погружен в свои думы, оторвавшись от домашних хлопот, Макиш перестала сдерживаться и то и дело принималась плакать. Абай пытался уговаривать ее, но все было напрасно. Тогда он замолчал и отдался своим мыслям.
Смелый поступок Даркембая не выходил у него из головы: казалось, будто старик одним пинком опрокинул очетную чашу, приготовленную для Кунанбая. Кодар, Кодар!.. Безвинная жертва Кунанбая снова ожила в нечастном сироте… Истощенный мальчик так и стоял перед лазами Абая — с грязной повязкой на лбу, стиснувшей его голову, словно обруч горькой доли… И этот ребенок в своей вопиющей нищете и укор Даркембая, горячий, и праведливый, — все вместе было приговором, вынесенным Кунанбаю самой жизнью. Никакие молитвы, намазы, пост, паломничество не сотрут его. Вот если бы отец уезжал, раскаиваясь в своих грехах и преступлениях!.. Нет, не раскаянье было в нем — в нем была прежняя суровость и гнев… Но если так — для чего тогда отцу это паломничество? Значит, Даркембай и тут прав? Не божьего, а своего, Кунанбаева, ищет он на новом пути?.. Абай усмехнулся с горьким раздражением.
Повозка быстро катилась по обочине тракта, покрытой молодой невысокой еще зеленью.
Абай давно не выезжал из города. Здесь, в степи, весна была более заметна. Слева, далеко на горизонте, окутанная синеватой мглой, виднелась Семейгора, уже сбросившая свой снеговой покров. Она стояла одиноко, подобная громадной пологой волне, которая некогда в буйном порыве накатилась на степь и вдруг с разбегу остановилась, застыв навеки. А может быть, это сама степь, такая недвижная теперь, когда-то, возмутившись, вытеснила из своих недр гору-волну и замерла потом в смиренной тишине?..
Абай сбросил с головы тымак.[123] От Семейгоры тянуло освежающей прохладой. Абай глубоко вздохнул от неизъяснимой радости и облегчения. Как-то особенно полно ощутил он и красоту земли и свободу своего сердца. И эта молодая, едва пробивающаяся зелень, и яркий весенний день, и прохладный ветерок наполняли его бодростью, извуки новых песен, переплетаясь с новыми стихами, возникали в его душе. Сам того не замечая, он запел. Макиш невольно прислушалась. И она поняла: не чужую песню пел сейчас ее брат, это была его собственная песня.
— Да ведь ты акын, Абай! — улыбаясь, сказала она. Абай совсем забыл о Макиш. Услышав ее голос, он вздрогнул и смущенно замолчал.
— Почему ты так говоришь? — через минуту спросил он.
— Так я же слышу!.. А ты скрываешь, что ли? Да об этом все твои друзья говорят — и Ербол и другие. Хотя ты ни разу не пел на айтысах, они твердят, что ты настоящий акын… Выходит — правда?
— Правда, — улыбаясь, ответил Абай.
— А о чем ты поешь?
— Ах, Макиш, милая, песни мои уносит ветер…
— Как это?
— Я пою о любви и печали. Печаль моя близка и неотступна, а любовь — далекая и невозвратима. Петь об этом—не все ли равно что петь на ветер?
— Печаль? О чем у тебя может быть печаль, что ты говоришь?
И Макиш с укором посмотрела на брата. Абай нахмурился и побледнел.
Под пытливым взглядом Макиш лицо Абая, казалось, излучало какойто мягкий свет. Полное и круглое, оно не было тронуто ни одной морщинкой, чуть подстриженные тонкие усы и небольшая черная бородка в меру удлиняли его овал. Абай был в полном расцвете своих двадцати девяти лет. Глаза были ясны, горящий внутренним огнем чистый их взгляд был и красив и пронзителен и как магнит притягивал к себе взоры. Тонкие и длинные черные брови подчеркивали красоту его молодости.
Макиш смотрела на брата с молчаливым восхищением. Казалось невероятным, что он таит в себе какую-то печаль, и она решила вызвать его на разговор.