Он писал дневник великих событий «лицом к Лицу». Но из всей
На горе Нево
Он поднимался на гору Нево один.
Он видел себя со стороны.
Всегда —
В слуховых извилинах бьющейся в силках птицей все еще метался собственный его голос поверх тысяч и тысяч голов в сумеречной долине, ушедшей вниз, как уходит из-под ног твердь, когда течение вод опрокидывает и заливает с головой, — слова гнева и назидания, за которыми гнездился остекленевший ужас понимания, что это последние озвучиваемые его горлом слова. Так повелел Он:
«Взойди на эту гору перевалов, гору Нево, которая в земле Моава, на пороге Иерихона, окинь взглядом страну Ханаан, которую Я даю сынам Израиля во владение; и умри…»
Острейшее ощущение ужаса, которое — теперь он был в этом уверен — еще до рождения передалось ему в чреве матери, дрожащей от праха перед повелением фараона бросать еврейских младенцев в Иор[1], а после рождения колыхало смертельной сладостью на водах в легкой, как гибель, корзинке из тростника, — знакомой тошнотой ударило под сердце.
О, как он это чувствовал: он родился под звездой
Существование его всегда шло впритирку с несуществованием: есть ли что-либо мерзостнее убийства беспомощного младенца, страхи, который испытывает беременная мать, передавая его существу в чреве ее? Итро открыл ему, насколько он подвергался опасности до рождения да и после, при дворе фараона. Затем — убийство египтянина, бегство в пустыню, исход.
И только в эти мгновения, на Нево, не существовало никакой насильственной угрозы. Но Ангел ждал его. И в этом был весь ужас оставленности.
Давно, в годы пустыни, в редкие, глубинные мгновения жизни, он скорее почувствовал, чем понял: ужас этот не от беспомощности.
Суть его — в безопорности.
В абсолютной, необратимой оставленности.
Затем пришла опора. В Нём.
Но воды многие, несущие через жизнь, иссякли — Он повелел: «умри…»
Наученный жить с этим ужасом, он нашел в себе силы записать в Книге именно так, ибо начертанное с Его повеления становилось законом.
Каково ему было писать о себе как о постороннем не в первый, но в последний раз:
«Моисею было сто двадцать лет, когда он умер; но зрение его не притупилось, и крепость в нем не истощилась».
Но только он, Моисей, слышал то личное, ближе ему собственной сонной жилы:
И это был самый корень ужаса, мучивший его долгие годы: никто не спрашивал у него права привести его в эту жизнь. Ужиться с этим можно было единственным образом — принимая эту жизнь в дар, а не как насилие над ним или предназначенность неким ему непонятным и потому, быть может, страшным целям.
В какие-то мгновения, когда в нем все восставало против этого насильственно навязанного дара, он ощущал ужас надвигающегося безумия.
Оказывается, самое тяжкое в этом мире — выдержать дар навязанной тебе жизни.
Он поднимался на гору Нево один.
Он знал: они где-то притаились там, пониже. Они объясняли это себе чувством долга: мол, им следует охранять его.
Он знал, Иешуа готов жизнь отдать за него, но и в нем любопытство смертного, хоть одним глазком приглядывать — как же это, великий вождь, который с Ним был лицом к Лицу, сидит один, беспомощный, в ожидании смерти, заброшенный, как вот приблудный пес, который неизвестно как очутился на этих высотах и бежит от него, Моисея, поджав хвост, чуя запах приближающейся смерти.
Смертное любопытство, кажется, растворено в самой атмосфере этих мгновений.
А может, все это лишь его домыслы и окружающие даже обрадовались приказанию оставить его в одиночестве.