Читаем Пустыня внемлет Богу полностью

Багровеющие к ночи, втягивающие его преддверьем пустыни плавные холмы, среди которых он шагал во тьме и ложился лишь в третью стражу, проникали в сон скрытой угрозой и беспомощностью нового рождения, душили болью сжатия перед выходом в жизнь, и он звал мать на помощь, просыпался с именем ее на устах, той, которой никогда не видел, и потому здесь, в пустыне, где он как бы и сам отсутствовал, именно она своим отсутствием была особенно близка ему, отсутствием, которое охватывало его, как горячий ветер из ущелья в полдень.

Он пугался, ибо выкрикивал ее имя, и эхо в ночи обступало незнакомым ландшафтом звуков, который обживался именем матери.

2

Так замыкается круг жизни.

В ночи бегства каждый миг его подстерегала смерть, но он был уверен, что спасется. Теперь она запросто, по-панибратски, расселась рядом, он старается хотя бы, пока жив, уклониться от ее смрадного дыхания, он смотрит в другую сторону, где, намного скромнее, память тех ночей присела на кончик валуна великим страхом, пустотой в груди, замешательством первых дней бегства, когда мгновениями пирамиды Кемет казались ему до того родными, что потеря их равносильна была смерти.

И тут спасало воспоминание: это пространство нередко снилось ему еще в юности среди скученности и давящей тяжести зданий и пирамид. Оно ослепительно манило освобождением, ощущалось как охранная грамота его жизни, и это в то время, когда он беззаботно жил внуком повелителя мира и не понимал, о какой свободе идет речь.

Удивительно было, что в таком отягчающем душу любопытстве, в какой-то досознательной тяге к этому пространству он ощущал, как оно играет с ним, как с ребенком, но игра эта в конце концов оборачивалась полной серьезностью и даже трепетным страхом.

Море оборачивалось формулой волны. Пустыня — тягой, до пересохших губ, плоских пространств, ведущих к его, Моисея, неразгаданной сущности.

Но в дни бегства каждый раз, просыпаясь в одиночестве пустыни и собственной немоте — не говорить же с самим собой, — он все более погружался в окружающее безмолвие.

Опасно было перейти грань, погрузиться в него, как в глубь вод, и не выплыть. Это безмолвие безумия подстерегало за каждой складкой пустыни. Но крепко держало чувство, что слишком много надо выяснить по эту сторону — в зоне активного безмолвия.

Стоило лишь сдаться, и рев вод времени перекрыл бы слабый зов о помощи, а бесконечная пустыня равнодушно поглотила бы этот зов, кажущийся таким громким в ее безмолвии. До кого это долетит?

И как неожиданное спасение из подсознания возникали какие-то утлые стены, халупа, пространство, согреваемое дыханием матери, детали скудного существования как возвращение из прочувствованного, но забытого — и простота, наивность, скудость и пасторальность воспринимались как истинная суть жизни, а ее ценность, цепкость, немудреная хватка — залог существования и выживания.

3

Как же это Он, в отличие от людей бросающий слова на ветер, чтобы одним этим актом изменить время и пространство, сказал о нем, о Моисее: кроткий. Уступчивый?

А сознание точит одна мысль, мельком высказанная ему Аароном, благословенна его память: больше взыскуемости к себе, больше милосердия к другим.

А ведь речь-то о наказании.

Экзистенциальном наказании: когда совершаешь грех во благо и знаешь, что воздается тебе лишь за грех.

И не властность ли и неуравновешенность управляли им, доводя до приступов самомнения, а затем швыряя вниз, до сознания полного собственного ничтожества?

Действительно ли он кроток? Ведь в молодые годы полон был необузданности, гонял как безумный на колеснице, бросался от одной крайности к другой. Так что? Он изменил собственной природе?

И, отгоняя это наваждение, Моисей тотчас вспоминал самое страшное в своей жизни, и это чаще всего было убийство египтянина.

Спонтанный порыв, когда он в животной вспышке гнева убил человека, вызвал из глубин его существа истинную его испепеляющую сущность, выплеснул ее, опалив сухим пламенем щеки и лоб.

После убийства египтянина Моисей хорошо понимал, как легко отобрать жизнь у другого и как тяжело после этого жить. Мгновенная вспышка ненависти, гнева может уничтожить весь план жизни — и во имя кого? Того, кто тебя тут же предаст и продаст. И опять он думал о Нем: не гнал ли Он его из вертепа в холодную отрешенность пустыни — к Себе?

За всеми этими размышлениями проступала самонадеянность такой силы, что Моисей начинал заикаться про себя.

Это внутреннее косноязычие говорило о крайней степени скрытой в душе бури, об отсутствии равновесия.

Пройти такой путь всей жизни и не успокоиться?!

После бегства принес ему покой запах пастушества.

Теперь, после того как в последний раз отзвучал Его голос, обращенный к Моисею, и в установившемся вслед за этим безмолвии даже голоса людей казались неслышными, лишь кладбищенский запах мирта еще обозначал его живое присутствие.

<p>Глава шестая. Колодцы</p>
Перейти на страницу:

Похожие книги