Аристотель справедливо определяет страх как некую угнетенность, соотв. смятение. Угнетенность толкает присутствие назад к его брошенности, но так, что последняя оказывается как раз замкнута. Смятение основано в забывании. Забывающее отодвигание от фактичной, решившейся способности-быть цепляется за возможности спасения и избежания, заранее уже открытые усмотрением. Страшащаяся озабоченность, поскольку забывает себя и потому не выбирает ни одну из определенных возможностей, скачет от ближайшего к ближайшему. Подвертываются «всевозможные», т. е. также и невозможные, возможности. Ни на одной страшащийся не задерживается, «окружающий мир» не исчезает, но встречает неким больше-не-разбираюсь в нем. К забыванию себя в страхе принадлежит эта смятенная актуализация первого попавшегося. Что, напр., жильцы горящего дома часто «спасают» самое безразличное, подвернувшееся под руку, известно. Забывшаяся актуализация путаницы парящих возможностей делает возможным смятение, которое создает настроенческий характер страха. Забывчивость смятения модифицирует и ожидание, придавая ему характер угнетенного, соотв. смятенного ожидания, которое отличается от чистого выжидания.
Франсиско Гойя. Сатурн, пожирающий своего сына
Специфическое экстатичное единство, делающее страх экзистенциально возможным, временит первично из характеризованного забывания, которое, как модус бывшести, модифицирует принадлежащее к нему настоящее и будущее в их временении. Временность страха есть ожидающе-актуализирующее забывание. Ближайшим образом понятливое толкование страха в меру своей ориентации на внутримирно встречное, пытается определить как перед-чем страха «настающее зло» и соответственно этому отношение к нему – как ожидание. Что сверх того принадлежит к феномену, оказывается «ощущением удовольствия или неудовольствия».
* * *Как относится к временности страха временность ужас. Мы назвали этот феномен основорасположением. Оно ставит присутствие перед его наиболее своей брошенностью и обнажает не-по-себе обыденно знакомого бытия-в-мире. Ужас равно как формально определяется через перед-чем ужасания и через его за-что. Анализ показал, однако, что эти два феномена накладываются друг на друга. Это не должно означать, что структурные черты перед-чем и за-что сливаются, как если бы ужас не ужасался ни перед чем, ни за что. Что перед-чем и за-что здесь взаимно перекрываются, должно означать: стоящее на месте их обоих сущее одно и то же, а именно присутствие. Особенно перед-чем ужаса встречает не как нечто определенное, из способного озаботить, угроза идет не от подручного и наличного, а, наоборот, как раз от того, что все подручное и наличное человеку уже просто ничего не «говорит». С мироокружным сущим уже нет никакого имения-дела. Мир, в котором я экзистирую, просел до незначимости, и, разомкнутый так, мир способен высвобождать только сущее с характером не-имения-дела. Мировое ничто, перед которым берет ужас, не значит, что в ужасе испытывается, скажем, отсутствие внутримирно наличного. Оно должно именно встречать, чтобы так могло не быть вовсе никакого имения-дела с ним и оно могло показать себя в какой-то пустой неумолимости. Здесь опять же лежит: озаботившееся ожидание не находит ничего, откуда оно могло бы себя понять, оно проваливается в мировое «ничто», натыкаясь на мир, понимание оказывается, однако, приведено ужасом к бытию-в-мире как таковому, а это перед-чем ужаса есть вместе его за-что. Быть в ужасе перед… не имеет черт ни выжидания, ни вообще ожидания. Перед-чем ужаса есть все-таки уже «вот», само присутствие. Не конституирован ли тогда ужас будущим? Несомненно, только не несобственным будущим ожидания.
Разомкнутая в ужасе незначимость мира обнажает ничтожность всего могущего озаботить, т. е. невозможность бросить себя на такую способность экзистенции быть, которая первично фундирована в озаботившем. Обнажение этой невозможности означает, однако, высвечивание возможности собственной способности-быть. Какой временной смысл имеет это обнажение? Ужас ужасается за голое присутствие как брошенное в не-по-себе. Он ведет назад к чистому так-оно-есть самой своей одинокой брошенности. Это возвращение не имеет черт уклоняющейся забывчивости, но у него нет и черт воспоминания. Впрочем, не заложено в ужасе сразу уже и возобновляющего принятия экзистенции в решении. Зато вместо этого ужас ведет назад к брошенности как возможной возобновимой. И таким образом он обнажает также возможность собственной способности быть, которая в возобновлении как настающая должна вернуться к брошенному вот. Приведение к возобновимости есть специфический экстатичный модус конституирующей расположение ужаса бывшести.