Тратить много слов им не пришлось — Андрею и Маше. Первые же беспощадные слова друга, с мнением которого я считался, убедили меня в том, что он прав, что меня, молодого петушка, занесло на чужой забор.
Мы сели голова к голове. Андрей дал мне свою ручку:
— Вычеркивай своей рукой все, что я тебе скажу.
И я послушно вычеркивал все то, что с таким усилием, напряжением искал, что писал бессонными ночами. Абзаца два-три отстоял. Из тридцати страниц осталось двадцать. Перепечатывать я дал чужой машинистке — за плату, чтобы никто из наших не видел вычеркнутых имен, произведений, оценок.
Но что удивило — доклад понравился Бровке, которому я его показал для цензуры и утверждения перед собранием.
На собрании я сильно волновался — даже горячо было в животе, стучала кровь в висках. Но собрание прошло спокойно: ни одного про- тестного выкрика, но и аплодисменты были реденькие после последней моей фразы о мудрости партии и Сталина.
Но особенно меня поразило, что и представитель ЦК (помнится, это был Халипов) похвалил доклад, молодцом меня назвал. Странно. Сам же я понимал, что доклад ниже среднего, если не сказать, что совсем слабый.
И эту загадку разъяснил мне Андрей (в складчине после такого собрания мы участия не принимали — тихонечко откололись от коллег и пошли ко мне домой).
— А ты думаешь, кому-то хочется, чтобы ты доказывал, что у нас расцвел национализм? У нас же Патоличев, а он — не Каганович. Он — казак.
Злой глаз — злое сердце
Гоню коров домой — на дневную дойку. За огородом бежит мне навстречу, запыхавшись, брат мой Павел.
— Мамка сказала: не гони. Подержи их здесь.
— Почему?
— У нас сидит Гапка.
Легко сказать «не гони» — на дойку коровы сами бегут: от жары лесной, комаров, слепней и оводов — в хлев, в прохладу. Был невероятный случай: первотелка Рябуня неслась домой как сумасшедшая, не удержать. А начнет мать доить ее — нет молока, пустое вымя. Словно наваждение какое-то, мать так и считала. А отец мой человек был практичный: сел в уголке хлева и подсмотрел, кто доит Рябуню. Не нечистая сила, как считала мать, а. обыкновенный уж. Он высасывал молоко, и его «доение» корове больше нравилось, чем мозолистые, шершавые руки лесничихи. Убил отец ужа. Событие было на три соседние деревни — Кравцовку, Дикаловку, Гуту. Легенды ходили.
Рябуня дня три помычала, побрыкалась — вдвоем, мать и отец, доили; молоко ее долго не пили, свиньям выливали.
А Гапка… Гапку эту тоже далеко знали. И слава у нее была плохая: колдунья. Когда с пастбища возвращалось стадо, соседи прогоняли Гапку с ее же завалинки: не сиди, не смотри! Потому как стоит ей только похвалить: «Вот вымя налилось!» — и у коровы пропадает молоко.
К отцу моему она приходила часто — просила дров. Но лошади у нее не было, она хотела, чтобы лесник сам подбросил ей вязаночку, часто ведь проезжает мимо ее хаты на пустом возу.
Отец мой рассказам про ее колдовство не верил, иногда ругался и показывал бабе фигу. Она крестила, не себя — его. Мать при этом чуть не обмирала от страха и, чтобы задобрить «дурной глаз», угощала Гапку молоком, сметаной, огурцами, даже сахаром, который и нам, детям, не часто давала. И заставляла отца завезти Гапке дрова — чтобы задобрить ведьму. А дрова. Вон их сколько за зиму набиралось, сложены вдоль двух заборов, готовые, напиленные: отбирали у порубщиков, возивших их в Добрянку евреям на продажу. (Между прочим, это был единственный крестьянский заработок, пока держали лошадей, — до колхозов.)
Когда я пошел в школу, то сразу поверил учительнице Валентине Андреевне, что никаких богов нет, что это все — суеверие темных, забитых людей, что все это выдумали богатые, чтобы рабы, угнетенные, бедные, боясь богов, гнули спины на них, богатых. И Гапкино колдовство — суеверие, выдумка.
Нужно ли говорить, что в комсомольском возрасте я стал убежденным атеистом. В противоположном, в существовании Бога, никто и не пытался нас убедить. Даже в огромном Гомеле, где я учился, осталась (или уцелела?) одна маленькая церквушка, в которую никто из нас, студентов, не осмеливался заглянуть, хотя любопытство было.
Но был случай, когда очень неожиданно и своеобразно пошатнулась моя атеистическая убежденность. В начале войны.
Недели две-три мы оставались на своей первой учебной батарее — защищали аэродром в Мурмашах, Тулемскую ГЭС, по тому времени самую северную в мире — так писали тогда, хотя теперь я не верю, что у американцев на Аляске не было гидростанций.
Потом нас начали рассылать кого куда — большинство в новые дивизионы и полки, война заставляла в срочном порядке организовывать их, а обученных зенитчиков не было (кавалеристов готовили!), а нас все же восемь месяцев учили, хотя боевыми ни разу не стреляли (я писал, во что это вылилось в первый день войны).
Мне повезло: я остался в своем 33-м отдельном дивизионе, где и прослужил всю войну. Меня послали командиром орудия на 2-ю батарею, она стояла в Мурманске на защите порта — в центре ада.