Возвращение к I строфе, прыжок через II строфу… Скачок головокружительный: от одного «пиита» – ко «всей Руси великой», – однако нами эта ступенька не воспринимается, мы об нее не запинаемся, то ли от затверженности стихотворения, то ли «пиит», ставший со временем словом не возвышенным, а пренебрежительным, нам не так важен, как «вся Русь»… Опять зазвучали «мне», «меня» – в каком-то непушкинском произнесении. «Я», в первой строфе окаменевшее в памятнике, вдруг ожило из камня, окончательно утратив прообраз «кумира» – самого Пушкина, и объявилось это новое «Я» в очень пестром и неожиданном окружении. И поэт здесь до некоторой степени выступает перед аудиторией (памятник – маска – актер… [51]), а не перед «последним пиитом». «Слух… пройдет…» Славянское «слух» – молва, весть. Только что, строфой выше, это было славой. «Слух» связан по народности и архаизму с последующим крутым, императивом. «И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Для нашего же уха что-то есть в глаголе «пройдет» – от преходящести. Пушкин и знал, и понимал «народы»; интерес к ним проявлен до последнего его дня (заметки о Камчатке); все перечисленные в «Памятнике» народы – встречены им в жизни, знакомы. Подобные перечисления встречались и раньше (сам Пушкин мог и не вспомнить своих давних текстов в момент написания «Памятника»…):
Тунгус – единственный незнакомец…
«Тунгусов я встречал мало, но в них что-то есть; звериное начало <…> в них сильно развито, и, как человек-зверь, тунгус в моих глазах гораздо привлекательнее расчетливого, благоразумного бурята» (Кюхельбекер – Пушкину от 12 февраля 1836 года).
Над этой строфой Пушкин более всего работает, осуществляя национальное предпочтение во многом по соображениям ритма и рифмы. Именно здесь он пошел «дальше» Державина, подменив географию этнографией.
«И (внук славян), и Фин и ныне полу (?) дикой // И гор (дый?) зор (?) кой // и Фин, и внук Славян // И гордый внук Славян, и Фин // И Фин, (Грузинец), Кир (гизец) // И фин, Грузинец, ныне дикой // Черкес и (Тунгуз) (Киргизец) и Калмык – // Тунгуз жестокой и Калмык» (III, 1034).
В окончательной, известной нам назубок редакции края Империи подобны «розе ветров»: север, юг, запад, восток
Последняя правка в этой строфе: «сын степей» стал «друг степей». Замена «сына» «другом» связана с «внуком» славян: в одной строфе «внук» и «сын» сочетались неучтенным родством [52].
Стоит припомнить бесконечную сквозную линию его лирики: поэт – чернь – толпа – народ, чтобы, с одной стороны, проследить развитие и разделение этих понятий (всё более плотное объединение толпы и черни и всё более принципиальное разделение черни и народа…), – а с другой, что за все годы именно «любезен» он ни разу не бывал и в близком по времени к «Памятнику» стихотворении отчетливо заявлял:
Любопытно, что дальнейшее развитие строфы, связанное со свободолюбием, неизбежно привело к тому же царю. Уже «чувства добрые» имеют к нему отношение [53], а «милость к падшим» – прямой адрес.
Метаморфозы, которые претерпела эта строфа от черновика к беловику и обратно (в редакции Жуковского), свидетельствуют о противоречивости и даже неточности адреса всего стихотворения. «Добрые чувства», одобренные бы и Александром, и следом, вскоре, «восславил свободу», за что он поплатился ссылкой и гонением от того же Александра; «милость к падшим» (декабристам) – обращение уже к Николаю. В каком-то смысле в этой строфе изложена, причем хронологически последовательно, биография поэта. Это очень грустная строфа.