Впрочем ни возражать на ее замечания, ни откровенно наблюдать за ней Лева не имел права – это ничем хорошим для него не кончалось. Но он уже прекрасно видел Фаину каким-то боковым зрением, в отношении ее необыкновенно обострившимся, особенно на людях… Он мог видеть ее даже спиной, ничего зато не различая в журнальчике, который листал с видимым интересом.
В результате они несколько запоздали и застали уже то возбуждение и оживление, которое называется первым, или легким, опьянением. То есть они пропустили тот таинственный момент, когда некоторая холодность, скованность и разброд полузнакомых людей понемногу накапливались и подошли к тому пределу, когда все в сборе, и готов стол, и вот все рассаживаются, уже возбуждаясь и отпуская напряжение; разливается по рюмкам водка, и она, еще не выпитая, уже как-то подействовала; а потом, за первой рюмкой, ходом вторая – и уже все знают друг друга, тормоза сброшены, и кто-то говорит громко, и кто-то очень смеется, и всем кажется, что веселье длится уже давно, – но если кто-либо, с напрасной исследовательской жилкой, засек бы время, оказалось бы всего десять минут, как они сели за стол, от силы – пятнадцать; а уже первый хмель начинает свое плавное и неумолимое перерастание во второй, – и все это тем быстрее, чем независимей, чопорней и чинней ожидали гости этого момента…
Когда они пришли, дверь им открывали уже с неумеренной улыбкой на лице, без пиджака, с расстегнутым воротом, при галстуке, приспущенном, как флаг, с ничем не оправданной радостью говоря: наконец-то! и все вас ждут, – хотя вы и не знакомы вовсе. Такой открытый прием всегда, впрочем, впору – что-то вы оставляете за порогом: какую-то тяжесть, как шубу на вешалке. А поскольку время летнее и ни о каких шубах не может быть речи, тяжесть была единственной невидимой одеждой, которую Лева скинул тут же в передней и как бы даже проводил ее падение взглядом: взгляд упал на сундук.
Передняя незнакомой, тем более коммунальной квартиры – тоже таинственна: небольшое чистилище перед веселием, впрочем, темноватое, заставленное и захламленное – скорее предбанничек. Сундук, над ним велосипед, над велосипедом рога, под рогами подкова – все это незаметно входило в Леву, когда он, достав бутылки и передав хозяину, поджидал Фаину, внутренним усилием ее поторапливая, пока она, движением столь легким, что, казалось, и практически ненужным, прикасалась, как бы чуть подталкивая, ладонью к прическе, меняла туфли и еще раз пронзала самое себя неподкупным взглядом; вся она тут будто вздрагивала, вытягивалась, лицо ее становилось холодным, как бы чеканным, почти величественным – это все отражалось какую-то секунду в зеркале, Фаина поворачивалась и, не глядя на Леву, чтобы не растерять выражение, шла к дверям, а у Левы было впечатление, что это уже не Фаина, а отражение ее вышло из зеркала и пошло, неживое, – и сердце его чуть сжалось.
Если продолжить сравнение, то из холодного и темного предбанничка они очутились прямо в парилке; или если вспомнить сравнение с шубой, оставленной в прихожей, то они вошли как бы с сильного ночного мороза в жарко натопленную и освещенную избу, когда из распахнутой двери большим светящимся шаром вываливается пар, а потом, когда дверь захлопывается за вами и вы начинаете видеть, то сами оказываетесь в пятачке холода, исходящего от вас; или, проще, – на них опрокинулся шум, и дым, и смех, и некоторое не окончательное и не всеобщее, но вполне ощутимое замолкание и разглядывание, как бы туше, а потом – снова тот же шум.
Их рассадили порознь – это был принцип компании. Леве он показался глупым, и Лева досадовал, – но делать было нечего, и он был помещен рядом с пухловатой девушкой в прозрачной кофточке, сквозь которую просвечивало очень розовое белье; она прыснула, когда Лева садился, а Лева каменел и еще раз досадовал, потому что девушка не шла ни в какое сравнение с Фаиной, – и это так же нелепо, как сесть на транспорт, идущий в противоположную сторону. Но он уже мог осмотреться. Собственно, осматриваться он начал еще до того, как сел, потому что у него сразу же включилось острое его боковое зрение в отношении Фаины.