Читаем Пушкин на юге полностью

У него была своя философия здоровья. «Чтобы быть здоровым, — говаривал он, — нужно всего-навсего только две вещи: быть добрым и быть веселым». Работу и воздух он почитал лишь подсобными средствами для доброты: поработав и подышав на свободе, лучше понимаешь людей.

Обычно бывало у него на рассмотрении изрядное количество дел, не только служебных, но и судебных, уже разобранных ранее в уездном суде или даже в таврической судебной палате, рассмотренных также и членами попечительного комитета и теперь поступивших к нему на утверждение. В хороший денек он себе спрашивал квасу полный Графин:

— Квас я себе заработал, покуда вы все еще спали! И слушал только в пол-уха доклад секретаря, не подавая никаких определений.

— Дальше!

Я говорю: следующее!

А резолюция бывала сразу по всем делам одинаковая: — Снизить наказание на одну ступень!

Иногда секретарь позволял себе возразить: — Вы уж слишком, ваше превосходительство, добры-с, по делу такого-то…

— Ты ничего не понимаешь, — разъяснял ему Инзов. — В наказании главное, что человек наказан, а капелька доброты, к человеку проявленная, только поможет ему дальше не оступаться, — это росток, понимаешь, чего? Не исправления только, а и будущих добрых поступков, это «прививка глазком». И уж ежели растение чувствует и воспринимает, то человеку как не уразуметь?

Тут Иван Никитич уставал говорить и замолкал. Он взглядывал на лицо секретаря, видел окончательно отупевшее его выражение, ухмылялся и махал ему рукой, чтоб уходил.

Секретарь удалялся и размышлял про себя, совсем сбитый с толку: что ж генерал… морочит его, или впрямь он такой невозможный философ? «Человека — и вдруг с растением вздумал сравнить… Право, даже обидно!» А сам Иван Никитич думал: «Ну, кажется, я действительно поправляюсь…»

Но сегодня день был нехорош. Опалывая георгины, он повредил два редких клубня, подвязывая виноградные лозы, нечаянно обломал хорошую ветку и, наконец, вернувшись опять на цветник, крепко ударил себя самого по ноге проклятою тяпкой…

Обыкновенно он сам кормил утром и птиц, и собак, сегодня же лишь распорядился об этом и, сидя за самоваром, недовольно поводил носом к окну, за которым слышался собачий визг. «Так и есть, наверное Дюлинка останется голодна, а этот дурак не сумеет от нее отогнать… У нее же больная нога, а то бы она и сама…» Дюлинка была небольшая рыжая сука неизвестной породы, убежавшая от цыган и приютившаяся у него на дворе. «У нее ни отца, ни матери, — рассказывал он про нее почти с полной серьезностью, — доверилась мне». Боль от ушиба в ноге еще больше в нем обостряла понимающую жалость к бедной собаке. Он встал наконец и подошел к окну, но кормление собак уже было закончено, он опоздал. И это тоже не повеселило.

Так всю первую половину дня были у него неудачи. Он стал подозрителен, не велел давать себе квасу и с опаскою думал: «Наверное, и квас вовсе мне не полезен… Нельзя столько пить квасу!» А без любимого квасу посасывала тоска. Доклады сегодня проходили с прямыми придирками с его стороны. Секретарю он заметил, что тот не довольно по форме одет, и не умеет стоять, и бумаги… Бумаги были, впрочем, в полном порядке, и Иван Никитич почти обрадовался, увидав один загнутый уголок. Он долго и тщательно сам его выправлял и разглаживал ногтем, продолжая все время при этом хранить гробовое молчание. Секретарь потихоньку вынимал платок и уже второй раз, незаметно для Инзова, вытирал предательскую влагу на лбу. Генерал наконец и сам себе начал надоедать…

Но в это время, необыкновенно кстати, вошел казачок и доложил, что там спрашивают какой-то молодой человек — видать, путешествующий… бритый, в ермолке…

— Еще чего выдумаешь… Откуда бы?

Но Пушкин не стал больше дожидаться за дверью.

— А из Крыма, — сказал он, входя и смеясь. Секретарь осторожно посторонился — выждать, как развернутся события.

Инзов вскочил из-за стола, забыв про больную ногу.

— Александр Сергеевич! — воскликнул он радостно. — Наконец-то! Откуда же вы? Что Раевские? И что ты, в самом деле обрился, что ль, или магометанской вере предался?

Пушкин к нему подошел. Они обнялись.

— Ну что ж ты стоишь? — обратился внезапно Инзов к секретарю. — Кажется, все ведь в порядке, и со всем будто покончили? А что и осталось, доложишь мне завтра. Да, погоди! — крикнул он ему вдогонку. — Скажи там, чтобы дали нам квасу… Всё забывают! Да целый графин.

Пушкин глядел на него и улыбался. Он действительно был в тюбетейке, загорел и обветрен. Ему приятно было опять видеть из-под густых, как будто еще больше отросших бровей добрые голубые глаза Ивана Никитича.

— Да где же вы остановились? Да отчего не прямо ко мне? И почему в самом деле обрился? И где?

— А в Симферополе. Лихорадка замучила, и я обрился.

— Ну-ну, покажись!

Пушкин снял тюбетейку. Вся голова была в сильных царапинах.

— Так брили, — воскликнул он, проводя рукой по голове, — так брили, что и не дай-то бог! — И начал показывать. — Так вот стоит скамеечка низенькая, а на ней пиала, круглая чашка без ручки…

— Знаю, знаю… Сам из таких люблю пить.

Перейти на страницу:

Все книги серии Пушкин в изгнании

Похожие книги