Читаем Пушкин и Царское Село полностью

Эта юношеская пьеса была первой ступенью того «культа страданий поэтов и великих людей», который прославил Пушкина. Конечно, судьба не раз заставляла и самого Пушкина бросать милые ему места и порывать дружеские связи: так было с его поспешным отъездом на юг и с обязательным возвращением в Михайловское, и даже с препровождением в столицу. И сама жизнь могла научить Пушкина страданиям поэта. Но было бы неправильно думать, что, изображая Овидия, Шенье, Байрона, Пушкин проектировал на бумагу только свой собственный душевный мир, свои обиды. Люди, которые делали это, — Лермонтов в юности, например, — обыкновенно повторялись. Наблюдения над поэзией Пушкина, наоборот, убеждают нас в большом разнообразии, даже в картинах личного характера. Если он хотел иногда взглянуть прежними глазами, почувствовать себя прежним человеком, он не мог этого сделать: его воспоминания были сознанием чувства невозвратности: так было с «Воспоминаниями в Царском Селе», то же видим в пьесе «Опять на родине». Всякий раз кисть поэта с волшебной точностью воспроизводила то, что поэт чувствовал теперь, а не то, что переживал прежде. С этим связана и поэтическая смелость его признаний, и та возвышенная искренность поэта, которая так резко отличается и от экспансивной, безразличной правдивости ребенка, и от холодного цинизма «демонической» натуры.

Вспомните его стихи, посвященные памяти госпожи Ризнич:[56]

Но недоступная черта меж нами есть.Напрасно чувство возбуждал я:Из равнодушных уст я слышал смерти весть,И равнодушно ей внимал я.

Надо ли говорить о том, как мало субъективности было у Пушкина в изображениях Шенье, Байрона и Овидия и как не похожи одна на другую эти «потревоженные тени»: изнеженного, рано поседевшего и беспомощного Овидия, который с бледной улыбкой принимает дань наивного обожания скифов;[57] Андре Шенье, этого светлого жреца поэзии, оправдавшего судьбою легенды об Арионе и Орфее; и Байрона, тоскующего и гордого гения бури?

Вообще самопризнания Пушкина в поэзии довольно редки, и надо относиться с большой осторожностью к заключениям, которые делает критика о намеках его на собственную судьбу: и Моцарт, и Алеко, и Альбер,[58] и даже Онегин, по-моему, дают очень мало материалов для пушкинской биографии или характеристики. Даже в лирических пьесах мы нередко встречаем у него какое-то болезненное целомудрие чувства, какую-то боязнь выставить перед толпой свой личный душевный мир, мир, в котором Пушкин считал себя единственным судьей и ответчиком.

Возьмите конец его «Воспоминания»:

И нет отрады мне — и тихо предо мнойВстают два призрака младые,Две тени милые, — два данные судьбойМне ангела во дни былые.Но оба с крыльями и с пламенным мечом,И стерегут — и мстят мне оба,И оба говорят мне мертвым языкомО тайнах счастия и гроба.

Кто из читателей, не говорю уже теперешних, но современных пьесе (1828), мог бы усмотреть в библейском образе этой строфы какой-нибудь личный намек, а между тем Пушкин признал ее не подлежащей печати.[59]

Вот это — то строгое, почти религиозное отношение к творчеству, которое с таким многообразным постоянством повторяется у Пушкина в его «Возрождении» и в «Черни», и в «Поэте», и в «Пророке», уходит корнями еще в лицейскую почву. Еще со школьной скамьи он дает Жуковскому торжественный обет служить поэзии.

Благослови, поэт!.. В тиши Парнасской сениЯ с трепетом склонил пред музами колени……Страшусь, неопытный, бесславного паденья,Но пылкого смирить не в силах я влеченья…Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь,. . . . . .Отважной верою исполнилася грудь.Творцы бессмертные, питомцы вдохновенья!..Вы цель мне кажете в туманах отдаленья,Лечу к безвестному отважною мечтой,И, мнится, Гений ваш промчался надо мной![60]

Не чувствуете ли вы, как волны чувства поднимаются здесь у поэта с самого дна души и как им тесно в этих мерных александрийских стихах, еще не чуждых налета юношеской риторики?

В самой дружбе поэт, за ее личной, интимной стороной, склонен был видеть нечто высшее, иногда почти мистическое, если ее освящала поэзия и скрепляли мечты о творчестве и служении прекрасному.

Лучше всего это выразилось в известных стихах лицейской годовщины 1825 г.:[61]

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дальний остров
Дальний остров

Джонатан Франзен — популярный американский писатель, автор многочисленных книг и эссе. Его роман «Поправки» (2001) имел невероятный успех и завоевал национальную литературную премию «National Book Award» и награду «James Tait Black Memorial Prize». В 2002 году Франзен номинировался на Пулитцеровскую премию. Второй бестселлер Франзена «Свобода» (2011) критики почти единогласно провозгласили первым большим романом XXI века, достойным ответом литературы на вызов 11 сентября и возвращением надежды на то, что жанр романа не умер. Значительное место в творчестве писателя занимают также эссе и мемуары. В книге «Дальний остров» представлены очерки, опубликованные Франзеном в период 2002–2011 гг. Эти тексты — своего рода апология чтения, размышления автора о месте литературы среди ценностей современного общества, а также яркие воспоминания детства и юности.

Джонатан Франзен

Публицистика / Критика / Документальное