Спешно завтракая вместе со всеми, она оттаивала от ледяного страха, слушала анекдоты, смеялась. И кто-то обязательно прерывал смех. И все замолкали, вспоминая тех, кто уже никогда не засмеется.
А потом все разбегались, наверное не зная, соберутся ли здесь той же компанией завтра или — хотя бы в обед…
А собравшись, тревожно оглядывали присутствующих: а где тот… Тот, бородатый… Ну тот, что «о кошке рассказывал»… И боялись услышать ответ.
Иногда кто-то выкрикивал неутешительное: «Все напрасно!»
И тогда наступала тишина.
А тот, кто сгоряча воскликнул это, испугавшись тишины, цедил сквозь стиснутые челюсти: «Да нет… Мы еще повоюем!» — и его начинали хлопать по плечу, мол, вот так уже лучше.
Марина все больше молчала.
Даже странно: почему бы не позвонить Лине, не успокоить ее, мол, «Я здесь — а где ты? Давай встретимся у архангела Михаила — будем вместе…». Или договориться с кем-то другим — из клиники.
Просто посидеть, поговорить, завести «на экскурсию» в медицинский пункт, показать, какой стала ловкой, пожаловаться на боль в груди и ногах, пожаловаться, что соскучилась по сыну, так соскучилась…
Обсудить нелюдей из Мариинского парка, поохать над их зверствами — теми, что видела собственными глазами, и теми, которые показывали по телевизору, пообсуждать действия и выступления политиков, высказать свои прогнозы на будущее…
Но таких разговоров вокруг ходило слишком много.
И Марине казалось: только она вступит в них, как порочный круг гнева в ней разорвется, распылится на кучу слов, а возможно — слез. И она станет слабой, обессиленной.
Сейчас мы сильны своим отчаянием, верой и духом, думала Марина, но придет время, и мы станем сильными своей силой — той истинной силой, которая дремала все эти годы.
Да, нас сознательно ослабляли: развращали и разворовывали армию, разрушали и «сдавали своим» за бесценок промышленность, оттесняли последние копейки по науке, опускали ниже плинтуса культуру.
По сценарию, который четко вырисовался только сейчас, чиновничество разъедало страну изнутри, как жук-короед выедает сердцевину могучего дуба, оставляя под корой ствола гниль, чтобы было легче завалить его, разбить вдребезги и уничтожить.
Именно сейчас, несмотря на всю верную риторику речей и патетику событий, Марина с особым отвращением вспоминала какие-то мелочи, которые в настоящее время стали для нее особенно ненавистны.
Скажем, привычка одновременно есть из банок винегреты во время обеденного перерыва, надевать под брюки рваные колготки, а новые — класть в морозилку, чтобы носились дольше, устраивать грандиозные очереди в магазинах перед праздниками и выбрасывать половину накупленного на помойку, после этого показательно ходить в церковь на Пасху, чтобы вечером орать пьяные песни под гастрономом. Смотреть по телевизору только «о смешном» или «про милицию».
Не думать.
Не читать.
Не стремиться к большему.
Таким был ее резиновый городок, откуда собирали и централизованно привозили в парк перед зданием Верховной Рады автобусы с рабочими и безработными, откровенными бандитами и равнодушными работниками, бывшими спортсменами-рэкетирами и простыми гражданами, которые хотели «увидеть столицу на шару».
…Противостояние перевалило за второй месяц.
И мирные демонстрации превратились в революцию.
Но чем она могла закончиться — никто не знал.
Зима была долгой.
Но в середине февраля взошло яркое, не зимнее солнце…
…Марина выскочила из Михайловского, куда утром побежала за лекарствами — там их было больше. А у нее «на пункте» заканчивалось обезболивающее. Прислушалась.
Издалека раздались какие-то новые звуки — похожие на те, что слышала в кино «про войну и немцев».
Не поверила: автоматные очереди, исходившие здалека, смешивались с завываниями сирен «скорых». Помчалась вниз, на ходу набрасывая медицинскую накидку и крепко зажимая под мышкой лекарства.
Какой- то совсем второстепенной мыслью поблагодарила неизвестную женщину за кроссовки — уже довольно грязные, потертые и перемазанные пеплом, но — крылатые.
Добралась до отеля «Казацкий» и застыла.
Да, вчера ночью здесь горел дом Профсоюзов, горели подбитые БТРы, наступали войска, снова сузив круг до сцены, но по той же магической формуле — «Не пройдут!» — не прошли. Говорили, что в «профсоюзах» заживо сгорели более тридцати раненых…
Но то, что увидела теперь, поразило, как не поражала ни одна из нереальных реалий, в которых жила эти два месяца: у «Казацкого» ровным рядом лежали убитые…
Их было много.
А сверху, с Институтской, сносили других. Клали рядом, накрывали одеялами и простынями, которые сочились кровью.
Сверху клали каски — оранжевые, зеленые, разрисованные — разные.
Но однозначно — хрупкие для настоящих пуль. Вокруг ходили священники, страшно выли женщины…
Ей надо было бежать вверх, туда, где небольшими когортами пробивались к Октябрьскому дворцу ребята.
Но ноги подкосились.
Села на бордюр.
Смотрела на пробитые каски и деревянные щиты. На то, как трепещут на мертвых руках живые записки — с фамилиями.
Очнулась от взгляда. Он пронзил ее всю, словно рентген.
Напротив почти в такой же застывшей позе сидела молодая женщина.