Наши родственники прекрасно себя чувствуют, благодарение Богу. Хотим мы побольше узнать о Евгении? Конечно, да. Хорошо, и он сам, и Евгений, да будет нам известно, одного возраста и старые друзья — старые душой, безвозвратно увядшие. Инвалиды, их чувства искалечены, они тянут лямку жизни без цели и без удовольствия. Иногда они мечтательно обращаются к прошлому, к началу их молодых жизней, подобно безнадежным заключенным, отбывающим пожизненный срок в темной камере и внезапно оказавшимся в пронизанном солнцем зеленом лесу. Действительно замечательный образ. И какая жестокая судьба для двух благородных душ. Мы уже вытираем слезу, когда внезапно наш говорливый путешественник выдает себя выскочившей короткой фразой:
Другими словами, он шутил, подражая модным иностранным авторам, болтая только, чтобы убить время, как делают многие путешественники. Но также чтобы обмануть нас — ведь что мы знаем о нем, кто он на самом деле? Праздный деревенский помещик, генерал-инспектор инкогнито, революционер в пути, поэт? Или, возможно, карикатура на них, «сей ангел, сей надменный бес»? Достигнув места назначения, мы вежливо благодарим его за компанию и прекрасные слова, поскольку мы не можем отрицать, что слова были прекрасны, и они согревали наши сердца даже при вое холодного ветра.
Когда вдруг наступает мертвая тишина, мы кое-что начинаем понимать в нашем загадочном путешественнике. Тот, кто так говорит, скользит по предметам разговора как по полированному паркету петербургского дворца и знает пустые глубины существования — он может в совершенстве воссоздавать их блестящую поверхность. Тот, кто подобно ему, легко переходит от одной темы к другой по ходу беседы, — человек, который в прошлом имел необычайное, но мимолетное видение цели, и, опасно очарованный, отвел от нее свой взор: холод устрашает, но завораживает. Вот почему поэты, или некоторые из них, любят сочинять истории.
Дельвиг не любил поэзии мистической. «Чем ближе к небу, — говаривал он, — тем холоднее».
На арене жизни Пушкина посещали как будто созданные неустанной искусной режиссерской рукой потери состояния, ссылки и бедствия. В течение шести лет, предшествующих великому прощению, он жил в изгнании, сначала на юге, затем в Михайловском. Расстояние приличествует мистике: он стал самой большой надеждой национальной литературы и самым великим поэтом страны — и в то же время его не было; его эксцентричность — дань Байрону, аристократическое обаяние, стиль денди, инстинктивная ненависть к косной монархии — имели конкретное воплощение, а самого его не было. Его отсутствие казалось мнимым, поскольку предполагало его реальное существование где-то там, в захолустье; оно вовсе не скрывало его от глаз России, а напротив, направляло яркий луч внимания, поскольку он стоял в центре сцены в блестящем ореоле мученика, одинокого титана, вечного кочевника. Наказания, которые неизменно следовали за его экстравагантными поступками — политическими, поэтическими или даже любовными, — предоставили ему идеальный фон: одинокая скала, ревущие волны, недоступные вершины, деревенские хижины, его собственные острова Св. Елены и Миссолоники. В ссылке он стал центром внимания публики и ее живого любопытства.
Получив свободу, он остался невидимкой, блуждающим, беспокойным духом и в вечном движении, путешествующим из Петербурга в Москву и в загородные дома, где он преднамеренно поместил себя под домашний арест, чтобы подтолкнуть уснувшее вдохновение. «Где Пушкин? Чем он занимается?» Друзья и поклонники постоянно задавались этим вопросом, и, по всей вероятности, они могли вообразить ответ: в петербургском салоне, зевая или пережевывая мороженое; в доме цыганки Тани, пользовавшейся в Москве дурной славой, или известном доме Софьи Астафьевны в столице; на секретном месте дуэли; за игорными столами, в пыльной гостинице на одной из больших российских дорог, впустую растрачивая деньги, заработанные на последней поэме; на турецком фронте с солдатами, которые, бросив один взгляд на его плащ и цилиндр, принимали его за священника; на целомудренном